Выбрать главу

Иногда её вмешательство помогало, но в целом я считаю, что отойти мне от живописи и заняться рекламаторством – это всё от неё. И дальше это продолжалось.

Почему-то даже в лучшую пору нам не хватало денег. Я не скряжничал, отдавал почти всё ей, чтобы она могла и наши немалые расходы покрывать, и отсылать своим родным и родне, которой в её Питере и вокруг него почему-то что ни год, всё прибавлялось. Как-то даже взбунтовался, сказал, что устал работать на них, возьму и снова махну на родину, хотя ввиду моей неявки туда из первой поездки возврат обратно, то есть сюда, за границу, становился бы для меня уже невозможным. Я был бы невыездным навеки. Оля как раз этим меня тогда осадила, и я больше не возникал.

Вижу теперь: попался как бы в сеть. Ну да ладно, а то я, кажется, берусь очернять. Сам-то хорош. Пожалуйста, если доведётся навестить её, не суди её излишне строго.

Знаешь, Ле, ума не приложу, как же всё-таки вышло, что после моей первой художки мы уже ни разу не увиделись. А лет-то сколько пронеслось! Жалею об этом страшно. Возможностей, казалось бы, хватало и у меня, и у тебя, ты ведь говорил, что тоже занимался делами, связанными с заграницей, и за границей не раз бывал. Увлеклись, брат, суетой.

Взять бы, бросить всё, ну хоть на денёк-два, хоть один раз, всё бы наша общая разлука поделилась бы надвое, и её вторая, последняя часть была бы уже чем-то вроде половины. Нет, не судьба. Глядишь, не произошло бы чехарды и со мной. Тёмное, дремучее – штука пресерьёзнейшая. Если я с собой не справился, то, значит, и во мне тёмного, дремучего с самого начала было достаточно. Вот оно и толкало…

Что я говорю, будто о моём маразме ты узнаешь когда-нибудь? Нет, конечно, не то. Радиостанция, это, кажется, была «Свобода», уже слегка прошлась по мне, правда, я не слышал на русском языке, и подавалось сообщение как некая мимолётная, забавная сплетня, даже мою фамилию переврали, получилось, будто я и не русский и даже не из России. Теперь вот скоро, когда меня будут судить, тут уж всё выплеснут до капли. Но в этом письме, как я уже сказал, я так и не решаюсь обозначить мой самый грязный поступок, то есть, может быть, опять уместно повторить: череду грязных поступков. Нет, не скажу об этом больше ни слова, а если, бы сказал, то сейчас бы и пошёл кончать себя.

Суд обязательно должен пройти хотя бы для того, чтобы, как мне представляется, всего только один ты, исключительно ты, как главный свидетель моей драмы и единственный, кто может её до конца понять, не подумал, будто я, как потерявший ум, возвожу на себя напраслину. Нет, всё будет с доказательствами, с протоколами, никаких сомнений в моей подлости не останется ни у тебя, ни у кого.

И я сделаю теперь вот как. Вложу конверт с письмом в другой конверт и отправлю заказным – знаешь, кому? Игорю. Да, нашему общему другу и моему сокурснику по художке. Он в филиале какого-то реставрационного или собирательного фонда. То ли французского, то ли бельгийского. Ну, ты знаешь. Не так давно, года, кажись, два назад, через себя ты передавал мне от него привет. До последнего времени он со мной иногда перезванивается. У меня есть и его адрес – в Москве. Наверное, есть и у тебя. Ну так вот, вложу для него записку, чтобы тоже не вскрывал письма к тебе, а на этом конверте ещё напишу, сколько лет не следует вскрывать его также и тебе, если он даже сразу его тебе переправит.

Вот, понимаешь?

Суд, конечно, не оставит и камешка от моей репутации, но я бы хотел, чтобы худшее, что я здесь говорю о дяде и об Оле, прочиталось бы тебе как можно позднее, желательно, когда меня уже не будет.

Сам отнесу это письмо на почтамт и прослежу, как его упакуют в другой конверт. Это сделаю из предосторожности. Оля меня стала слишком опекать, поддаётся подозрительности, осторожничает сама. Я заметил, как она подбирала разорванные листки моих неоконченных предыдущих набросков письма к тебе на тему о моём завале. Может, она их и не выбрасывает, хранит. Знаю, что говорю гадости и даже мыслями гадок; но пишу сейчас от неё тайно. Отдать ей в руки и это, и тогда я не могу ручаться, что она просто его не уничтожит или вообще не сделает что-то не так, не по моей воле.

За сим, дорогой Ле, я тебе уже сказал всё, что только хотел и мог, и на этом заканчиваю. Больше нечего.

Прощай навсегда!

Помнящий тебя и преклоняющийся перед тобой: Керес.»

Игорь умирал в моём присутствии. Умирал медленно и оттого особенно тяжело и мучительно. Работа его организма ещё и до покушения никак не могла считаться удовлетворительной и надёжной. С возрастом он довольно часто болел, однако избегал докторов, их рекомендации игнорировал. По его словам, нет лучшего средства преодолеть недуг, чем непрерываемая высокая и полезная активность. Выстрел, сваливший его, обрывал эту мужественную моральную установку.