Выбрать главу

Даже самый последний оратор с другой стороны Тибра, глядя на этого поэта и слушая его, скривился бы в презрительной ухмылке. Но Йонатан дышал громко и учащенно, его почерневшие руки, отмеченные красными шрамами, часто искали отцовских коленей, на которые падало горевшее от волнения чело.

Миртала тоже вошла под свет лампы и села, но не у своего станка, а возле стены, поближе к беседовавшим. Напряжение мысли, на чем-то сильно сосредоточенной, отражалось в ее глазах, влажных, блестящих и не отрывавшихся от Менахема.

— Имя твое, отец, прославится и будет почитаемо в Израиле... — сказал Йонатан.

Менахем отрицательно покачал головой.

— Имя мое, — сказал он, — нет, Йонатан! Тебе единственному открыл я душу свою и на уста твои возлагаю печать молчания. Кто я таков? Неизвестный, бедный, презираемый. Кому захочется меня слушать? Я хочу, чтобы каждое из слов моих стало для Израиля каплей бальзама и стрелой защиты. Поэтому я отрекусь от чести авторства произведения моего, объявлю людям, что оно — наследие нашего великого Эзры. А тому, кто некогда, после освобождения из неволи, пусть и менее жестокой, чем теперешняя наша, воссоздал сионский храм, великому писцу, пророку давних времен, народ легче поверит и скорее от песни его загорится и укрепится, чем если бы он знал...

— Значит, ты отрекаешься от той славы, которую должен принести тебе труд всей твоей жизни?

— Не жажда славы водила моей рукой и управляла сердцем моим, — ответил Менахем и, немного помолчав, понурив голову, сплетя руки и ритмично раскачиваясь, смиренным, умоляющим голосом, словно молитву, начал говорить:— Преврати меня, Предвечный, в тусклую тень, в пламя догорающее, в жалкую песчинку, чтобы стал я мимолетным дуновением ветерка, сухим листом, носимым по пустому полю, чтобы исчез я и развеялся, как белый туман перед лучом солнца, как пыльная трава под копытом коня... Пусть, о Предвечный, имени моего из поколения в поколение не произнесут уста людские, и на могиле моей пусть лишь пустой сорняк с тернцом свивается; но из души моей в душу народа моего перенеси хоть одну искорку надежды, из песни моей сотвори для него хоть одну минуту жизни, трудом моим сотри с очей его хоть одну слезу страдания...

Миниатюрные девичьи руки протянулись из тени и коснулись покоившейся на коленях руки Менахема. Вся фигура Мирталы олицетворяла кротость. Она поняла все. Она протянула руки и вот-вот, рядом с Йонатаном, готова была прильнуть к его стопам, когда внезапно снова отпрянула в тень и обе ладони беспокойно прижала к груди, туда, где в складках одежды была спрятана тоненькая дощечка, заполненная посланием Ар-темидора, и тихо прошептала:

— Он назвал меня жемчужиной, лежащей в луже... но истинная драгоценность — душа отца моего!

Она резко встала и с молниеносной быстротой очутилась между Йонатаном и дверью и, мягкий пояс с себя срывая, распростерла его, как платок, которым будто хотела покрыть себя. В ее широко открытых глазах отчетливо был виден страх. Поразил страх и Менахема, который, сидя лицом к двери, как и Миртала, увидел, что в дверь, чуть-чуть снаружи приоткрытую, просунулась голова, покрытая рыжими волосами, с желтым лицом, с маленькими горящими глазками, быстро и любопытно обшарившими комнату. Лишь сидевший спиной ко входу Йонатан ничего не заметил.

— Видно, сон твой, Силас, беспокойным был, коль скоро в столь поздний час заглядываешь в чужие дома, — с мягкой иронией сказал Менахем.

Силас не входил и по-прежнему глядел в приоткрытую дверь.

— Ты тоже не спишь, Монобазова тряпка, а девчонка твоя показывает тебе фокусы со своим поясом. Да и гость у вас; я видел, как он шел из дома Гория. Мне показалось, что прибыл он из далеких стран, вот и пришел я, чтобы его поприветствовать.