Пустой оставалась единственная трибуна. Просторная и не меньше императорской украшенная, она притягивала к себе взоры всех присутствовавших. Почему ее до сих пор не заполнили те, кого народ ждал с таким нетерпением? Все знали, кто должен был расположиться там. Почему не прибывала та, чье имя было на устах буквально у всех? Неужели восточная лень до сих пор держит ее в опочивальне? Или в мечтах о царственном любовнике забыла она о сегодняшнем торжестве чуждого ей народа? Может, не могла она отойти от зеркала, желая красотой своей вырвать из уст возлюбленного слово, которого она давно уже ждала, и завоевать благорасположение народа, хозяйкой которого собиралась стать? Изнутри не было видно никаких шествий в сторону амфитеатра. Люди проходили в ложи и на трибуны через коридоры, облегчающие приток и отток публики. Однако одновременно много тысяч устремленных в эту сторону глаз заметили за ажурными прорезями закрытых ворот пробегавшую вереницу людей в белых одеяниях, с обвязанными пучками веток топориками в поднятых руках. То были ликторы, которые цепочкой, один за другим, опережали в своем беге несколько великолепных паланкинов, окруженных отрядом вооруженных луками конников, покрытых звериными шкурами германцев, чьи длинные льняные волосы развевались по ветру. Так на улицах Рима всегда появлялся кортеж еврея Агриппы, правителя подаренного ему римскими властями города — Халкиды. Этим эфемерным царствованием своим он делился с сестрой и вместе с ней — а может, и благодаря ей — пользовался высшими почестями и их символами: ликторами, сенаторскими одеждами и вооруженной охраной. Кортеж промелькнул за ажурными прорезями закрытых ворот. И вот на вершине мраморной лестницы, которая вела к пустовавшей до сих пор трибуне, показалась ослепительная женская фигура, и, каким-то неведомым чувством охваченная, стояла она там некоторое время.
Может быть, в день, который должен был окончательно решить ее судьбу, вид чужого народа разбудил в ее сердце или на ее совести обычно спавшую тревогу или подавленность; а может, она хотела явиться перед этим народом во всем своем великолепии и богатстве и позволить ему разглядеть будущую властительницу с ног до головы? Она была уже немолодой, и именно зрелость, придавая формам ее силу и полноту расцвета, превращала ее великолепие в поистине царское. Сила и гордость исходили от всего ее образа, а от черт и одеяний веяло Востоком. Кто знает, какой мыслью или каким чувством ведомая, живя в Риме и с римлянами, она никогда не изменяла еврейским одеждам. Мудростью женщины, умеющей и желающей очаровывать, она наверняка угадала, что именно эти одежды сочетались с ее прелестями, наверняка помнила, что именно в них ее впервые увидел Тит.
С сильных и изящных плеч накидка, поражающая восточным хитросплетением узоров и буйством красок, ниспадала до подола платья, перехваченного богатым поясом. На белоснежной груди, которую не закрывала узорная ткань, возлежала в несколько раз свитая толстая золотая цепь с прикрепленным к ее звеньям целым роем мелких полумесяцев и звезд. Ее руки обвивали золотые змейки, внутри которых — все о том знали — скрывались в форме таинственных надписей притягивающие счастье восточные талисманы. Из-под золотой повязки, усеянной россыпью драгоценных камней, громадные косы (такие черные и такие блестящие, что цвета воронова крыла волосы римлянок по сравнению с ними тускнели), поблескивая вплетенными в них золотыми звездами и змеями, вились по ее плечам, груди, спине и доходили до края накидки, перемешиваясь и переплетаясь с алмазными, длинными до плеч серьгами, с блестящими витыми подвесками и бахромой пояса, с которого свисали украшенные алмазами и наполненные благовониями флаконы, а также полные золотых монет ажурные кошельки, искусно сплетенные из жемчуга.