— Буран купил, — ходит вокруг и щупает Володя. — Сколько отдал? Очередь долго ждал? Дай проехать! — И с тонким рокотом бензопилы закладывает вираж по белой реке.
— В гости заходите, — приглашает он. Он кряжистый, рукастый сорокалетний мужик, голос зычный, волос в проседь, пальцы в синей росписи.
— Да мы к Сане едем, — отказывается Боря.
— Да чо вам Саня, — в Володином голосе появляется просительность, он смотрит в сторону, пересиливая себя. — Посидим у меня, баба на стол накроет.
— Жена-то как? — спрашивает Боря.
— Скучно ей, — Володя жмет плечом, вздыхает и сплевывает. Он явно обуреваем чувствами, показывать неприлично, а скрывать сил нет.
— В том году как с материка ее привез, поначалу-то ничего было. Интересно, тундра, олень, гуси полетели. А как снег и темно, тоскливо ей, конечно. Поначалу-то. Я еще уйду, по путику или в хозяйстве чего, возвращаюсь — она сидит и плачет. Волки подошли, воют, страшно ей. Баба. Она ж молодая, с людьми привыкла. Заходите.
В холодной хозяйственной половине — ряды распластанной рыбы на веревках, шкаф с пушниной, припас в мешках и ящиках. Ступеньки вверх — жилая комната. Половики, мебель, приемник.
— Катя, на стол собери, гости у нас.
Женщине меньше тридцати, очень толстая, но по-простому миловидная даже. На заплаканном лице такая жажда семьи, детей и нормальной жизни, такое пронзительное желание нормальной женской человеческой жизни, что почти больно смотреть.
Чего не понять. Замуж не брали. Крутой мужик с Севера, с деньгами немереными, с планами купить потом дом на юге и жить на зависть. Север, красоты, простор, еще денег подкопить. Дежурный вариант.
Мы распиваем бутылку, едим борщ и пирог с мясом и говорим, говорим сплошные комплименты хозяйке, Катя оттаивает, начинает улыбаться, шутливо шлепать мужа по руке, шутливо ругаться, сколько еще ждать переезда на материк, хватит им и маленького дома. Мы уважительно хвалим Володины достоинства, которые тут же придумываем.
На крыльце прощаемся без Кати. Володя благодарит нас за гости. Мы благодарим его. Небо из серого сделалось гаснуще-темно-серым, пространство темнеет, свет в основном от белого снега.
— Ты уже здесь сколько лет-то? — говорит Боря. — Валил бы на материк. Деньги-то уже есть, хватит на жизнь, поди?
— А на материке-то чего?
— Да склад этот от геологов давно не нужный, сто лет законсервирован. Нелегко тебе годами-то здесь жить-то так.
— Чего, нормально я живу, — осмысленно говорит Володя. — Песца бью, чай пью, бабу ебу. — И мочится с крыльца в снег.
Паучок
Вот после этого я с охотой завязал. Как отрезало. Не то желание исчезло, не то воздух вышел.
Я когда-то любил охотиться. В шестом классе отец впервые взял меня на гусей. А в седьмом подарил малопульку. Однозарядка 5,6 мм, шестнадцать пятьдесят в культмаге по охотбилету, нереальная мечта. Из этой мелкокалиберки я с первого выстрела метров за двести убил дрофу. Правда, дрофа стояла. И двух королевских уток метров за полтораста, они у края болотца плавали. Я хорошо стрелял.
Я читал брошюрки, сколько корпусов упреждения нужно брать по летящей крякве или взметнувшемуся из зарослей чирку. И мечтал о настоящей охоте — на горного барана или медведя.
Опять же — кумир эпохи был Хемингуэй. Он охотился в Африке на буйволов и львов. Это входило в идеал мужественного героя.
…И вот иду я пустым проулком, а по солнечному асфальту семенит наперерез паучок, и как раз у него здесь назначено место встречи с моей шагающей ногой. И не в том дело, что я его не раздавил. А в том, что остановился, закурил, смотрел, как он ловко влез в щель меж кирпичей, и думал печально, что не хотел бы убить его, и приятно, что он пошел жить дальше. Что за хрень сю-сю, я не буддист. Но если делал я в жизни черное нехорошее дело, так это убивал на промысле.
Много лет спустя я купил для тренировки хорошую воздушку и сдуру решил, что буду из форточки стрелять по воробьям. И вот прицелился я в воробья, а он сидит на ветке серенький и живой. У меня сердце упало от тоскливой гадливости к себе. И вспомнил я паучка, на материке летом после промысла. Город не помню, улицу тем более, не помню куда зачем шел, его помню.
Я поздравил себя с тем, что не заплакал вслед воробью, унесшему с собой мою любовь, и стал стрелять по крышкам от бутылок.
Я презираю охоту. Когда много убивал, и знаешь, что можешь, знаешь как, и как это просто, то хочется по возможности этого не делать, и жизнь каждой твари ты любишь как свой ей подарок. Больше отрады дарить жизнь, чем отнимать. Если сознаешь свою власть убить — то не убить это дважды поступок, дважды действие. Хотя я допускаю, что сначала надо насытить в себе жажду убийства…