Выбрать главу

Маша и мучилась этой тоской, и ждала ее с болезненным любопытством, ибо из сердцевины этой тоски неожиданно вырастала легкая, щекочущая боль, ожидание страха и страдания едва ли не с жадным любопытством. И, как и зубная боль, и как и боль при схватках, поначалу она была даже раздражающе-приятной и лишь по прошествии нескольких часов делалась невыносимой.

И связана эта боль была с Юрием Петровичем — не потому, что он нарочно причинял жене неудобства, а лишь потому, что Марья Михайловна его любила.

Он часто уходил из дома — то по делам, то к приятелям, играть в карты. Много не проигрывал — там, куда он ходил, на крупные суммы не играли, но увлекался и иногда засиживался. Случалось, Марья Михайловна вообще почему-либо не замечала отсутствия мужа, но в тот вечер, на исходе ноября, когда еще не выпал снег и город лежал под гнилыми дождями, что-то надломилось: несколько раз в одном только пуховом платке поверх домашнего платья выходила она на крыльцо и все слушала, слушала…

Наконец Елизавета Алексеевна не выдержала:

— Будет тебе, Маша! Что ты все слушаешь? Придет твой Юрий Петрович… И ушел-то недалеко, за две улицы. Хочешь послать за ним?

— Нет, — рассеянно отвечала она, — посылать неприлично… Разве что тайно, но кто теперь тайны держит… — И вдруг напряглась: — Не слышите, матушка?

— Что? — не поняла Елизавета Алексеевна.

— Бубенцы! — сказала Маша, поворачиваясь к матери с сияющим лицом. — Бубенцы гремят! Едут сани, едут!

Елизавета Алексеевна помертвела.

— Какие сани, Марьюшка? Распутица — откуда бы взяться саням?

— Бубенцы, — упрямо повторила Маша.

Мать схватила ее за талию, потащила в дом. Маша упиралась, хваталась за дверные косяки, плакала, с неожиданной силой несколько раз вырывалась из крепких рук матери.

— Пустите! Разве вы не слышите?

— Нет бубенцов! — твердила Елизавета Алексеевна, отцепляя пальцы дочери от косяка и вталкивая ее в дом. — Нет никаких бубенцов! И не будет бубенцов, поняла ты? Забудь о них!

— Бубенцы звонили… — плакала Маша, тряся головой.

Елизавета Алексеевна закричала во все горло:

— Лукерья! Дунька! Тришка! Сюда!

Набежали слуги, испуганные, всполошенные.

Дунька уже спать наладилась, явилась в рубахе, на ходу надергивая на голову платок.

— Несите барышню в постель, пока не простудилась, — распорядилась Елизавета Алексеевна, передавая на руки слуг плачущую, растрепанную Машу. — Удумала, мужа на крыльце ждать! Явится Юрий Петрович, ничего с ним не сделается.

Маша вдруг повела глазами сонно и бело и едва не упала — еле подхватили.

— Спит, — удивленно сказала Дунька, перестав завязывать свой платок, который упал сперва ей на плечо, а после соскользнул на пол.

Юрий Петрович действительно явился под утро, с воспаленными глазами, огорченный. К его удивлению, теща не ложилась еще почивать — встретила его, величественная, в полном домашнем облачении, с рукодельем в руках.

— Зайди ко мне, Юрий Петрович, — велела она.

И когда он вошел, кивком усадила зятя в кресла.

— Много проиграл?

— Да почти не проиграл ничего… Даже, кажется, выиграл…

— Что грустен?

— Не знаю, Елизавета Алексеевна… Мне в Кропотовку пора возвращаться. Там дела накопились.

— Какие могут быть дела в распутицу? Подожди, пока дороги станут. Пока сани поедут. С бубенцами.

Юрий Петрович не понял, при чем тут бубенцы, только щекой дернул.

— Ты часто с Машей бываешь? — спросила теща.

— Она, Елизавета Алексеевна, меня до себя не допускает, — сказал зять. — Не знаю уж, для чего я вам это открыл.

— Да уж есть, должно быть, причина, — отозвалась Елизавета Алексеевна. И так тяжело вздохнула, что зятю на мгновение стало от души ее жаль. — Ты поезжай в Кропотовку, Юрий Петрович, поезжай. Я тебе и денег на дорогу дам, только не проиграй их раньше времени. А там, Бог даст, все уладится. По весне повезу Машу и Мишеньку в Тарханы.

Юрий Петрович встал:

— Пойду я спать, Елизавета Алексеевна. А за заботы спасибо.

— Не о тебе забочусь, — проговорила она сквозь зубы. — Не благодари.

* * *

Москва худо-вяло начала давать балы, и тотчас обнаружились в ней румяные барышни, отважно наехавшие в любезную свою Белокаменную из подмосковных деревенек на зиму. Прежнего блеска в былой столице пока не было, но для чуткого человека делалось очевидным, что из печали и разорения московского пожара нарождается блеск совершенно новый, как бы иной на вкус. Сохранялось, правда, былое, традиционное изобилие тетушек и кузин — удивительное дело! Кажется, только Москва и является их рассадником, а в Петербурге родни почти не встречается, зато море знакомых по службе.