Неожиданно Елизавета Алексеевна поняла, что именно напевает дочь ее:
В склеп уложили его, ликом нагого, Веселитеся и пойте! Кто восплачет над телом милого? Веселитеся и пойте!Эту песню пела актерка в том представлении — почти сразу перед тем, как явился на сцену незабвенный Михайла Васильевич с заступом, изображая из себя Могильщика. Хоть была Елизавета Алексеевна к театру «невосприимчива», но и ее тогда — быть может, в безотчетном предчувствии надвигающейся беды — задела игра Кати, которая изображала на сцене Офелию. Катя была в белом платье, с распущенными волосами под покрывалом, и дважды на соблазн окрестным помещикам являла из-под подола босенькую ножку. В руках у нее были охапки искусственных цветов, она роняла их, пыталась собирать и все пела и пела, а после куда-то ушла, и явились другие актеры, дабы объявить — Офелия-де утонула.
Точных слов пьесы Елизавета Алексеевна не помнила — помнила только, что безумная девушка упала в воду, платье ее намокло и потянуло в глубину, а она даже не противилась, не пыталась спастись. Просто пела и медленно погружалась в воду, покуда не захлебнулась.
Этот образ с болезненной яркостью предстал внутренним очам Елизаветы Алексеевны, и она, желая убедиться в том, что с дочерью все в порядке, снова посмотрела на луг, но Маши там уже не оказалось.
И тогда, бросив недоумевающего кучера, вдова Арсеньева выскочила из коляски и бросилась бежать к лугу. Она не столько бежала, сколько шла быстрыми широкими, почти мужскими шагами. Сердце отчаянно колотилось в ее груди, горло перехватило — она даже крикнуть не могла.
Спустившись с холма, Елизавета Алексеевна оказалась почти по пояс в траве. Тяжелое платье не желало слушаться, охотно сплеталось с каждой корягой, с каждым густым пучком травы. Сердясь, барыня выдергивала подол. А затем увидела Машу — та лежала на лугу, поставив корзину с целебными травами рядом с собой. Солнце гладило ее бледные щеки, какая-то букашка запуталась у нее в брови, и Маша чуть щурилась от тайного смеха.
Тень Елизаветы Алексеевны упала на нее. Молодая женщина открыла глаза и увидела мать.
— Что это ты лежишь на голой земле? — сказала Елизавета Алексеевна недовольно. От облегчения у нее вдруг задрожали колени, однако она удержалась на ногах и напустила на себя сердитый вид.
— Не сердитесь, маменька, — кротко ответила Маша, садясь. — Я домой пойду.
— Да уж, изволь, — Елизавета Алексеевна протянула ей руку. — Я нарочно за тобой сюда заехала.
И потащила ее к коляске, прочь из травного плена — подальше от полых холмов, где обитали феи, заманившие к себе, в подземные хрустальные чертоги, шотландского певца и любителя вересковых медов, легкомысленного Томаса Лермонта…
* * *Юрий Петрович приехал в Тарханы в самом начале 1817 года, за день до смерти Маши. О болезни жены он узнал из письма и сразу выехал из Москвы, где находился по делам; чахотка развивалась так быстро, что Юрий едва сумел опередить ее.
Марья Михайловна лежала в постели, у окна, очень бледная и очень спокойная. Завидев мужа, улыбнулась.
Сперва он растерялся — так же, как обычно терялся при виде младенцев: не зная, как подойти, как коснуться, чтобы не повредить столь хрупкому созданию.
— Ступай к ней, — прошипела у него за спиной Елизавета Алексеевна.
Он неловко шагнул вперед, неуклюже опустится на заранее подготовленный для него стул.
Дворня тенями клубилась по углам, готовая бежать с поручениями. Барышню ужасно жалели. Фортепиано замолчало, и отсутствие музыки в доме даже яснее окровавленных платков говорило о том, что дни Машеньки сочтены.
Юрий Петрович протянул руку, взял Машины пальцы. Она ответила слабым пожатием.
— Как я счастлива, Юрочка… — сказала Марья Михайловна.
Машу похоронили рядом с ее отцом. Юрий Петрович уехал из Тархан, отметив девятины. Оба мальчика остались при Елизавете Алексеевне.
Разлуке предшествовал долгий — прощальный — разговор зятя с тещей. Говорили открыто, не стесняясь в выражениях, в манере века осьмнадцатого. И именно тогда в последний раз минувшее столетие оживилось в душе Елизаветы Алексеевны. В те минуты, когда зять ее — чувствительный, мужественный и в то же время слабовольный человек, каких много породила эпоха бонапартовских войн, — поддержал тон фонвизинского Стародума, столь присущий вдове Арсеньевой, — именно тогда Елизавета Алексеевна ощутила: конец. Время ушло окончательно — точно последний золотой лист отвалился от ветки.
— Куда ты заберешь Мишеньку? — спросила Елизавета Алексеевна. — К себе, в Кропотовку?
— Почему же нет? — Юрий Петрович чуть пожал плечами. — Дела вроде бы пошли получше.