Лермонтовский денщик, малоросс по фамилии Сердюк, отнесся к незнакомцу весьма настороженно.
— Вишь, цыган, разбойничья рожа! — заметил он вполголоса, при том плюнув. — Не велеть ли, чтоб чай подали отдельно?
— Не надо, я смотреть хочу, — отмахнулся Юрий. — Мне любопытно.
— Воля ваша, — сказал Сердюк
— А то с тобою путешествовать — скучища, — продолжал Юрий.
Малоросс безмолвно развел руками, не зная, что и ответить. Барин имел такую привычку — вдруг начать придираться и дразнить, но делал это беззлобно, просто чтобы развлечься.
— Только и отрады, что чаю выпить или в карты сыграть, — говорил Юрий, тягомотно зевая. — Я карты люблю, когда партнеры есть. Вот и грех, и разоренье, а люблю.
— Воля ваша, — повторил Сердюк и уже повернулся, чтобы выйти, но Юрий остановил его:
— А скажи-ка, Сердюк, вот ты что больше всего на свете любишь?
Сердюк замер, с подозрением глянул на барина, но Юрий сделал совершенно простодушное лицо. Очень осторожно, точно пробуя ногой незнакомый брод, Сердюк ответил:
— Да не помню, ваше благородие…
— Брось ты, все ты помнишь, — привязался Юрий (чай тем временем подали, а к «цыгану» подсел еще один человек, совсем несимпатичный и «нероковой», просто грязный оборванец). — Ну, скажи, не морочь мне голову: что ты любишь, а? Сердюк!
Сердюк обреченно мотал головой.
— Не знаю я, ваше благородие.
— Да что тебе стоит? — Юрий выпятил нижнюю губу, представился огорченным.
Сердюку стало жаль, что он так расстроил доброго барина. У Юрия было такое обыкновение, что все деньги он отдавал тому, кто был к нему приставлен в услужение, и редко когда требовал отчета. Подали чай — и ладно; переменили постель на постоялом дворе — и хорошо…
Вздохнув — поскольку сердце малоросса чуяло подвох так же явственно, как если бы этот подвох лежал перед ним на блюде, испеченный и обложенный спелыми яблоками, — Сердюк наконец сказал:
— Ну, пожалуй, мед люблю, ваше благородие.
— Нет, — обрадовался Юрий, — ты, Сердюк, прежде чем отвечать, хорошенько подумай: неужели мед ты больше всего на свете любишь?
— Ну… да, — сказал Сердюк и покосился на дверь: нельзя ли сбежать.
Юрий прихлебывал чай и тянул:
— А ты вот все-таки поразмысли: нет ли чего и получше меда…
— Может, и есть, — не стал спорить Сердюк.
Покладистость отнюдь не спасла бедного малоросса.
— К примеру, что? Вот, положим, любишь ты что-нибудь и получше меда, — так что бы это могло быть, а, Сердюк?
— Ну… не знаю.
— Да все ты знаешь, только сказать не хочешь. Может, ты и вправду больше всего любишь мед?
Сердюк вдруг покраснел и бросился бежать на двор, оставив после себя отчаянный крик:
— Терпеть его не могу, этот мед, ваше благородие!
Юрий удовлетворенно приложился к чаю. «Все-таки до чего лицемерная бестия — этот Сердюк! — думал он, зачем-то продолжая игру сам с собою. — Так и не захотел признаться!»
Цыгановатый незнакомец, склонившись грудью к столу, о чем-то толковал со вторым, неинтересным. Юрию нравилось, как держится чернявый: очень спокойно, с глубочайшим внутренним достоинством. Переодетый простолюдином гранд в разбойничьей таверне.
Собеседник «гранда» вертелся и юлил — явно не из страха перед ним, но по своему подлому обыкновению; тот же, словно не замечая, разговаривал с ним как с равным. Неожиданно Юрию сделалось любопытно: вот глупая привычка повсюду засовывать нос! Рано или поздно, брат, это закончится для тебя скверно, сказал он самому себе, но остановиться уже не мог.
С деланным равнодушием к происходящему вокруг он допил свой чай, несколько раз нарочито зевнул… Здешний люд казался Юрию несколько странным: не русские, не малороссы, они разговаривали каким-то особенным языком, который установился здесь, должно быть, вследствие смешений обычаев татарских, русских, а еще прежде — готфских; каждое слово выходило у них не просто, а с каким-то таинственным вывертом, порой иносказательно, порой — с невероятной поэтичностью; а в целом складывалось в нечто довольно грубое и совершенно приземленное.