Виктор Туманов
Мишкина Империя
Глава 1
Ничего не болело.
Он понял это раньше, чем открыл глаза, и несколько секунд просто лежал, прислушиваясь к себе. Сорок пять лет утро начиналось с переговоров: сначала повернуться на бок, потом спустить ноги, посидеть, подождать, пока поясница согласится на продолжение дня. Сейчас переговоров не было. Спина молчала. Колено, разбитое двадцать лет назад на льду у собственного подъезда, молчало тоже.
Последнее, что он помнил, — светящуюся кривую на большом экране и собственный голос, объясняющий двенадцати уставшим людям, что эта цифра врёт.
Потом ничего.
— Четверть десятого, ваше высочество.
Голос он знал. В этом и была беда.
Он знал этот голос, знал, что сейчас скрипнет вторая створка, и знал, что скрипит она оттого, что шпингалет ставили криво ещё при прежнем камердинере, и что жаловаться бесполезно, потому что рама старая и её обещали переменить третью зиму подряд.
Створка скрипнула.
Свет упал на стену, и стена оказалась не той. Обои в мелкую полоску, тёмное дерево, низкий потолок, до которого взрослый человек достал бы рукой. Пахло воском, углём и немного лошадью — запах пришёл откуда-то снизу, со двора, вместе с холодом.
— Георгий Александрович изволили подняться в восьмом часу, — сказал голос.
В этом сообщении помещались упрёк, поднос с водой и напоминание, что сегодня особенный день.
Он сел.
Пол был холодный. Ковёр кончался в двух вершках от кровати, и он знал, что кончается именно там, потому что тысячу раз промахивался мимо него спросонья. Знание пришло само и разрешения не спросило.
Он посмотрел на свои руки.
Руки были детские. Узкие, с тонкими запястьями, и ногти на левой обкусаны почти до мяса. У него никогда не было такой привычки. Он помнил про неё всё: как выговаривала мать, как мазали чем-то горьким, как не помогло и как потом просто перестали замечать.
Три вещи. Он всегда начинал с трёх проверяемых вещей, когда всё летело.
Первое: тело чужое, детское, здоровое.
Второе: комната незнакомая, но известная ему до последнего шпингалета.
Третье: человек за спиной знает его и обращается «ваше высочество».
Он повернул голову.
Прохор Саввич стоял вполоборота, с полотенцем на локте, и на постель не смотрел. Он никогда не смотрел на хозяина, пока хозяин не встал. Лет за пятьдесят, широкий, аккуратный до неприличия, с тем выражением лица, которое одинаково годится для похорон и для именин.
— Дурно спали, — сказал Прохор.
Это не был вопрос, и отвечать не требовалось.
Он подошёл, поставил стакан на столик, передвинул его на полвершка левее и отступил. Вода в стакане была не вчерашняя. Значит, он уже приходил сюда раньше, тихо, и уходил.
— Который час, вы сказали?
— Четверть десятого. Понедельник.
Понедельник. Хорошо. Понедельник — это уже что-то.
— А число?
Прохор ответил без всякой паузы, и в этом была его служба: он двадцать раз в день отвечал на вопросы, которые хозяин мог бы решить и сам, и ни разу за пятнадцать лет не дал понять, что заметил.
— Двадцать седьмое апреля.
Про год спрашивать было нельзя.
Он встал. Встал легко, без опоры на руку, и от этой лёгкости стало нехорошо — тело сделало движение быстрее, чем он успел его задумать. Он был ниже, чем должен был быть, на две головы ниже. Стол стоял высоко. Ручка двери приходилась ему на уровень груди.
— Прохор Саввич.
— Слушаю.
— Кто сегодня к завтраку?
Камердинер подал сорочку так, что рука сама нашла рукав, и рука её нашла прежде, чем он сообразил, куда её девать.
— Все, ваше высочество. Государь, государыня, наследник цесаревич, Ксения Александровна, Ольга Александровна. И Георгий Александрович. — Он выдержал ровно ту паузу, которая означала, что хозяин мог бы и сам вспомнить. — По случаю дня рождения.
Государь.
Он стоял в чужой сорочке, в комнате с низким потолком, и в голове очень медленно, как вода в подвал, входила мысль, которую он до сих пор держал в стороне.
Двадцать седьмое апреля. Георгий. Государь.
Он потянулся за сюртуком, висевшим ближе.
Между его пальцами и сукном оказалась рука Прохора. Движение вышло такое короткое, что сошло бы за случайность: камердинер снял с плеча несуществующую нитку, отвёл этот сюртук в сторону и подал другой, тёмный, в котором сегодня полагалось идти в общую столовую.
— Сквозняк из угловой, — сказал он куда-то в сторону окна. — Прикажете топить?
— Не надо.
— Слушаю.
Больше он ничего не сказал.
Зеркало висело между окнами, в простенке, и он подошёл к нему сам, потому что оттягивать было уже глупо.