Выбрать главу

Через двадцать минут они переругались.

Спорили не о том, о чём Миша ожидал. О причинах никто и не заикнулся — Кох, разумеется Кох, кто же теперь спорит. Спорили о кордонах.

Военный доказывал, что уезд надо оцепить, и приводил примеры. Старик из санитарной части отвечал, что кордоны не держат ни одной болезни дольше недели, зато отлично держат хлеб, и что от кордонов бывают беспорядки. Один из земских кричал, что беспорядки бывают не от кордонов, а оттого, что народу ничего не объясняют. Второй земский молчал.

Миша слушал минут десять.

Потом он сделал то, чего в этой жизни не делал ни разу, и удивился, до чего легко это далось.

— Господа.

Они не услышали.

— Господа, — сказал он громче, и они услышали, замолчали, обернулись, и он увидел на четырёх лицах одно и то же выражение: ах да, тут мальчик.

— Я не прошу вас договориться, — сказал Миша. — У меня к вам другая просьба.

Он положил на стол чистый лист.

— Назовите то, что вы все четверо станете делать одинаково. Что бы вы ни думали о кордонах, о причинах и друг о друге. То, в чём вы не расходитесь.

Тишина продлилась довольно долго.

— Воду кипятить, — сказал наконец второй земский, тот, который молчал.

Ему было под пятьдесят, он был желчный, сутулый, в старом сюртуке и говорил так, будто ему заранее надоел собственный ответ.

— Осип Данилович Тарусов, — представился он с опозданием. — Козловского уезда.

— Дальше, Осип Данилович.

— Больного отделить. Отхожие места известью. Бельё кипятить или жечь. Посуду отдельно. О первом случае сообщать немедленно, а не когда третий.

— Шесть, — сказал старик из санитарной части. — И всё верно, между прочим. Тут спорить не о чем.

Миша записал.

Сигнал. Вода. Изоляция. Уборка. Запас. Сообщение.

— Я хотел бы, — сказал он, — чтобы это было напечатано на одном листе. Крупно. Шесть строк, без единого учёного слова. И чтобы этот лист лежал у каждого фельдшера, у каждого волостного писаря и в каждой школе Козловского уезда.

Военный хмыкнул.

— Печатайте. Читать некому.

— Грамотных в уезде примерно один из шести, — сказал Тарусов. — Но эти один из шести читают вслух, и слушают их внимательно, потому что больше слушать некого.

Он подался вперёд.

— Только вы, ваше высочество, не то делаете.

— А что надо?

— Ничего не надо. — Тарусов усмехнулся. — Я двадцать два года в уезде и знаю, чем это кончится. Вы построите барак. Хороший, чистый, с полами. Поставите туда врача и фельдшера.

— И?

— И в барак повезут. — Тарусов говорил ровно, глядя мимо. — Повезут не первого дня, повезут на третий, когда уже синий. Из барака он не вернётся, потому что на третий день уже не возвращаются. Потом второго. Потом третьего. И через неделю вся волость будет знать одну простую вещь: кого свезли в барак, тот помер. А кого не свезли, тот, глядишь, и выжил, у нас Матрёна вон выжила.

Он развёл руками.

— И станут прятать. Под лавку, на сеновал, к куме в соседнюю деревню. И повезут уже не на третий день, а на пятый, и тогда действительно помрут все, и тогда это будет уже чистая правда: в бараке морят.

— Что с этим делают?

— Ничего, — сказал Тарусов. — Двадцать два года ничего не делают.

Миша смотрел на исписанный лист.

Шесть строк. Все шесть верные. Все шесть бесполезные, если люди прячут больных, — а люди прячут больных, потому что не знают, сколько человек из барака вышло живыми.

Никто не знает. Потому что никто не считает. А если бы считали и говорили вслух, то через месяц было бы известно: из тех, кого привезли в первые сутки, выжило столько-то, а из тех, кого привезли на пятые, столько-то.

Он не сказал этого вслух.

Он записал на полях, мелко: «сколько вышло живыми».

* * *

Кузьма Липатович Громов выслушал задачу до конца, ни разу не перебив, и потом молчал секунд двадцать.

— Две копейки, — повторил он.

— Две копейки на человека в день. Считая топливо.

— Ваше высочество, — сказал Кузьма. — Дозвольте уточнить. Вы желаете обед или корм?

— Корм.

Кузьма закрыл глаза.

Он был грузный, багровый, с толстыми пальцами, и в этом дворце готовил двенадцать перемен для людей, которые их не доедали. Сейчас у него было лицо человека, которому предложили сыграть похоронный марш на скрипке кремонской работы.

— Что должно быть? — спросил он, не открывая глаз.