— Федот Макарович, там же уйдут.
— Пускай уходят, — сказал Федот, не оборачиваясь. — Толпе надо, куда деваться, ваше высочество. Запрёшь со всех сторон — полезет вперёд, потому что больше некуда. Оставь ей спину открытой — половина сама сойдёт через четверть часа, а какие останутся, тех и брать.
Он оглядел выгон.
— И третье. Никто не стреляет, пока я не скажу. Урядник, слышите? Никто. У кого шашка — из ножен не вынимать. Драться будем руками, и первым делом берём тех, кто с огнём.
— А если их много с огнём?
— Не много, — сказал Федот. — Всегда трое-четверо. Прочие пришли смотреть.
Фельдшер Гурьев, двадцати двух лет, первый год по службе, стоял на крыльце и не уходил.
Он был белый, в халате, и держал перед собой швабру, что было настолько бессмысленно и настолько понятно, что Миша потом полгода вспоминал эту швабру.
— Второй где? — спросил Федот.
— Внутри. При больных.
— Сколько больных?
— Четверо, — сказал Гурьев. — Двое из Сычёвки, Осип Данилович привёз в час. И двое из Стаева, сами пришли.
Это было важно. Двое пришли сами.
Миша хотел сказать об этом вслух и не успел.
Гул на выгоне переменился. Он всё время держался на одной ноте, а тут сорвался вверх, и от толпы, с той стороны, где стояли подводы, отделились несколько человек и пошли к бараку быстро, не оглядываясь.
— Пошло, — сказал Федот.
Дальше всё заняло минуты полторы.
Первый нёс охапку соломы и был уже в двадцати шагах от стены, когда его сняли с ног — сбоку, от бочки, двое из артели, взявшие его так, как берут мешок, который вот-вот перевернётся. Он упал вместе с соломой и заорал. Второго, с ведром керосина, взял сам Федот: перехватил ведро, вывернул руку и уложил лицом в траву, и Миша услышал, как хрустнуло, и услышал, как человек закричал по-другому.
Третий добежал до крыльца и ударил Гурьева.
Ударил неудачно, в плечо, потому что фельдшер отшатнулся. Швабра упала. Мужик замахнулся второй раз, и в этот момент его снесли, и он полетел с крыльца спиной, и его прижали к земле вчетвером.
Четвёртого не было.
Миша стоял в трёх шагах за Федотом и смотрел.
Смотреть было гадко. Не страшно — гадко: слишком близко, слишком буднично, слишком похоже на то, как во дворе растаскивают дерущихся, только с хрустом и с кровью на траве. Один из тех, кого держали, был совсем не страшный: рыжий, лет сорока, с бабьим лицом, и он плакал и кричал что-то про детей.
Миша не отвернулся.
Он заставил себя досмотреть до конца, до той минуты, когда всех троих связали и посадили у стены, и потом всю жизнь помнил, что заставлять себя пришлось.
Толпа не двинулась.
Она стояла и смотрела, и это продолжалось секунд двадцать, и Миша чувствовал, как эти секунды идут через него.
Потом кто-то в задних рядах повернулся и пошёл к оврагу.
За ним ещё двое. Потом сразу человек тридцать. Через четверть часа на выгоне оставалось меньше половины, а к пяти часам — десятка три, и это были уже не участники, а зрители: бабы с вёдрами, которые так и не поняли, что случилось, и мальчишки.
Ни одного выстрела.
— Вот и всё, — сказал Федот, вытирая руки о штаны. — Ваше высочество, вы бы сели. Вы белый.
Объявление висело на волостном правлении.
Миша прочёл его дважды и на втором разе поймал себя на том, что перестал понимать с середины.
«Ввиду появления заболеваний холерного свойства предписывается населению неукоснительно соблюдать нижеследующее, а именно: воздерживаться от употребления сырой воды из источников, признанных подлежащими закрытию по распоряжению подлежащего начальства, о каковых источниках объявляется особо, равно как и от употребления в пищу овощей и плодов, не подвергшихся надлежащей термической обработке…»
— Кто это писал?
— Из губернии прислали, — сказал Бабин.
— А какие источники закрыты?
— Про то объявляется особо.
— Объявили?
Бабин помолчал.
— Нет, ваше высочество.
Второе выяснилось к вечеру, от Тарусова, который вернулся из Сычёвки чёрный от пыли и злой.
— Хоронят ночью, — сказал он. — По правилам. Известью, отдельно, за околицей, быстро. И правильно хоронят, я сам так велю, потому что иначе через неделю будет вдесятеро.
Он сел и стянул сапог.
— Только приезжают в темноте, забирают и увозят. Родню не пускают. Куда положили — не говорят. Батюшку не зовут, потому что некогда.
— И?
— И баба остаётся при том, что у неё мужа увезли неизвестно куда и неизвестно куда дели. — Тарусов посмотрел на него. — Вот вам и колодцы.