Выбрать главу

— Не хочу, — сказала мама́.

Она поставила чашку.

— Хотя нет. Хочу одного. Расскажи мне, что ты там видел.

— Что именно?

— Всё, — сказала она. — Барак. Толпу. Как брали этих. Кто кричал. Я хочу это знать.

— Мама́, зачем?

— Затем, что ты там был, а я нет, — сказала она. — И теперь я четыре ночи не сплю и придумываю сама. То, что я придумываю, наверняка глупее того, что было. Я хочу перестать придумывать.

Он рассказал.

Он рассказал всё, стараясь не смягчать и не украшать: про баб с вёдрами, про то, что их прислали заливать известь; про швабру Гурьева; про то, как хрустнула рука; про рыжего мужика с бабьим лицом, который плакал и кричал про детей; про то, что он смотрел и не отвернулся, и что заставлять себя пришлось.

Мама́ слушала, не перебивая, сложив руки на коленях.

Когда он кончил, она долго молчала.

— Теперь я это тоже видела, — сказала она. — Спасибо.

И налила ему ещё чаю.

* * *

Про Серпуховской уезд ему сказал Тарусов, ещё в Козлове, между делом, отвечая совсем на другой вопрос.

— Хотите посмотреть, как надо? Поезжайте в Московскую губернию, в Серпуховской. Там участок держит один — двадцать пять деревень, четыре фабрики и монастырь. Жалованья не берёт.

— Фамилия?

— Чехов, — сказал Тарусов. — Тот самый, если вам это что-нибудь говорит.

Это говорило.

Миша три дня по дороге воевал сам с собой и, кажется, победил не полностью.

Он совершенно точно знал, чего делать нельзя. Нельзя говорить, что читал. Нельзя говорить, что будет читать. Нельзя ронять названий. Нельзя смотреть на человека так, как смотрят на памятник, потому что памятнику тридцать два года и он в это лето лечит понос по деревням.

И ещё одно, о чём он старался не думать: тысяча девятьсот четвёртый.

Мелихово оказалось небольшой усадьбой, довольно запущенной, с молодым садом и разрытой землёй у флигеля. Хозяина не было. Хозяин был в Крюкове, потом в Угрюмове, потом сказали — на фабрике.

Нашли его к четырём часам, в деревне, у крыльца, где он мыл руки из подвешенного рукомойника.

Он был высок, тонок, в пыльном чесучовом пиджаке, с бородкой и в пенсне, и выглядел усталым тем ровным способом, каким выглядят люди, устающие уже второй месяц подряд.

— Антон Павлович?

— Он самый. — Чехов вытер руки. — А вы, стало быть, тот самый мальчик, о котором мне писали из земской управы, что он приедет и чтобы я не пугался.

— Я приехал спросить.

— Спрашивайте. Только пойдёмте, я иду в Крюково, там баба со вчерашнего.

Они пошли по дороге.

Чехов шёл быстро, разговаривал через плечо и ни разу не назвал его высочеством — говорил «вы», без всякого приложения, и от этого сделалось легче, чем от всего, что происходило с Мишей за последний месяц.

— Двадцать пять деревень, — сказал он. — Четыре фабрики, монастырь. Это участок. Никакого жалованья я не беру, потому что если возьму, то стану обязан отчётом, а отчёт я писать не умею и не хочу.

— На что вы покупаете лекарства?

— Клянчу, — сказал Чехов. — У фабрикантов. Хожу и клянчу, и это, доложу вам, унизительнейшее занятие из всех, какими я в жизни занимался, а я занимался разными. Некоторые дают.

— Сколько у вас бараков?

— Один. — Он усмехнулся. — Изба. Две койки, стол, ведро. Хотите посмотреть — по дороге.

Изба была вычищена и пуста. Пахло карболкой и деревней. На двух койках лежали свежие тюфяки, у стены стояло ведро с раствором, на подоконнике — три пузырька и жестянка.

— Вот, — сказал Чехов. — Образцовый.

Миша достал из папки фотографии.

Их сделала уездная управа для отчёта, четыре штуки, наклеенные на картон: барак снаружи, барак изнутри, кухня Кузьмы, весы. Он вёз их два дня и ни разу не смотрел, потому что видел всё это своими глазами.

Чехов взял верхнюю и стал разглядывать, наклонив голову.

— Хорош, — сказал он. — Полы, вижу, крашеные. Простенок вон тот у вас лишний, койку не поставишь. И тесно между рядами, санитару не разойтись с носилками, но это все так строят.

Он перевернул на вторую.

— Барак чистый. Лекарств, впрочем, не видно.

— Они в шкапу.

— Верю. — Чехов держал карточку на вытянутой руке. — Зато портрет у вас превосходный.

— Какой портрет?

Чехов молча повернул карточку.

На дальней стене, между окнами, над третьей койкой, висел портрет в раме.

Миша взял фотографию и поднёс к глазам.

Он был там четыре дня. Он ходил по этому бараку, считал койки, спорил с Тарусовым про четвёртый пункт, стоял вот на этом самом месте — и не заметил.

— Я его не вешал, — сказал он.