Отец молчал.
— Матвей Карлович вывел, во что обошёлся один человек, — прибавил Миша. — Я велел ему этого вслух не говорить.
— А он?
— А он сказал, что запишет. Что через сто лет кто-нибудь спросит, во что это обошлось, и надо, чтобы ответили.
Отец встал.
Он прошёл по кабинету, вернулся, остановился рядом и положил Мише руку на плечо.
Он ничего не сказал. Рука была тяжёлая, и он подержал её дольше, чем нужно, и убрал.
— Про Толстого, — сказал он, отходя.
— Мне доложили дословно?
— Дословно. — Отец сел. — Ордынцев твой два часа читал, я думал, помру. Он даже про подводы вставил.
Он побарабанил пальцами.
— Мне советуют его выслать. Давно советуют. — Он поморщился. — Не буду. Мне только мученика недоставало.
— Он сказал про выкупные платежи…
— Я слышал, что он сказал, — оборвал отец. — И про сентябрь, и про полтину, и про рубль сорок. Это не он придумал, это в министерстве финансов лежит с восемьдесят шестого года, и я это читал, и Вышнеградский читал, и все читали.
— И?
— И ничего, — сказал отец. — Отменишь взыскание в сентябре — не соберёшь вовсе. Соберёшь весной — не будет чем платить проценты по займам осенью. Это не злодейство, Миша. Это узел. Он развязывается лет за двадцать, и не мною.
Он придвинул папку.
— Теперь дело.
В папке было четыре листа.
Территория Попечительства расширялась: Козловский, Лебедянский, Усманский и Данковский уезды. Учреждалась постоянная канцелярия — шесть штатных мест, помещение, содержание из казны.
И третий лист, из-за которого Миша не спал потом всю ночь.
Попечительство получало право обращаться за сведениями непосредственно к земским управам тех уездов, которые изъявят на то согласие. Не ко всем. Только к тем, кто согласится сам.
— Почему добровольно? — спросил Миша.
— Потому что Ордынцев настоял, — сказал отец. — Он написал целую записку. Говорит, если приказать всем, тебе будут отвечать все и врать все. А если добровольно, то согласятся сперва трое, и эти трое будут отвечать честно, потому что сами просились.
Миша перечитал строку.
Это было лучше того, что он просил. Это было гораздо лучше, и придумал это человек, который дважды письменно возражал против его листка.
— Он мне это в глаза не скажет, — сказал отец. — Не вздумай благодарить, обидится.
За ужином было шумно.
Ксения рассказывала про Данию, Ольга спорила про Кавказа, который вырос и стал наглым, мама́ разливала чай. Николай приехал из Красного Села и был в отличном настроении.
Миша сидел и ел, и в третий раз за вечер ловил себя на том, что просто сидит и ест.
— Мишкин, — сказала Ольга через стол.
— Что?
— Ты холеру победил?
— Нет.
— А почему тогда приехал?
— Потому что она сама кончается в ноябре.
Ольга задумалась.
— А до десерта успел бы?
— Оля, — сказала мама́.
— Что «Оля»? Я спрашиваю.
— Не успел бы, — сказал Миша. — Она к десерту не поспевает.
Ксения фыркнула. Отец, не поднимая головы от тарелки, сказал, что если кто-нибудь ещё раз произнесёт за столом слово «холера», он отправит всех спать без сладкого, включая государыню.
Письмо от Георгия лежало у Миши в комнате, нераспечатанное, с трёх часов.
Он вскрыл его уже ночью.
Георгий писал, что в Абастумане выпал первый снег, что доктор его новый глупее прежнего, но веселее, и что бумагу с графами он заполнил вторично, за осень, и отослал куда велено.
«Мишка, я тебе одно скажу. Ты там, я знаю, всё лето воевал с холерой, и мне про тебя писали и мама́, и Ксения, и даже Ники один раз.
А я вот сижу тут третий год и никакой холеры не вижу, и мне ничего не грозит, и от этого мне хуже, чем тебе.
Ты не думай, я не жалуюсь. Я к тому, что если тебе понадобится куда-нибудь послать человека, которого не жалко, — ты помни, что у тебя такой есть».
Глава 12
Комнат по-прежнему было две, но теперь это было заметно.
Карта висела в простенке и уже не годилась: булавок стало сорок с лишним, красных, чёрных и синих, и половина торчала за краем Козловского уезда, куда карта не доставала. Аркадий обещал достать другую, губернскую, «настоящую, из управления», и обещал третью неделю.
Вдоль стены стояли ящики.
В первом лежали телеграфные ленты, подшитые по неделям, — Бремзе завёл этот порядок в июле и с тех пор ни одной не выбросил. Во втором счета. В третьем то, что Прохор называл музеем, а Миша про себя — вещественными доказательствами.