— Не указано.
— Я вижу, что не указано. Я спрашиваю, почему.
— Потому что это конторщики, телеграфисты и приказчики, — сказал Миша. — Если я запишу их имена, они лишатся мест в тот же месяц, как эта книга попадёт в чужие руки.
— Она уже попала, — сказал Бурмин. — В мои.
Он положил лист.
— Ваше высочество, я вам скажу как человек, который тридцать один год смотрит казённые книги. По этой статье в России украдено больше, чем по всем прочим вместе.
— Не всеми же.
— Не всеми. Почти никем, — сказал Бурмин. — Она тем и опасна, что честному по ней воровать не нужно, а проверить её нельзя ни у честного, ни у вора. Вы мне сейчас говорите правду. Я вам, представьте, верю. И написать в заключении я обязан то же самое, что написал бы про мошенника, потому что бумага у вас с ним одинаковая.
**Второе.** Формы.
— Сведения из уездов за девяносто второй год собраны по одной форме, за девяносто третий — по другой, — читал Бурмин. — В новой прибавлены две графы и переменено определение нуждающегося.
— Прибавлены, — сказал Миша. — Старое определение было плохое.
— Может быть. Только сложить два года вы теперь не можете.
Миша молчал.
Он молчал долго, и Бурмин, приняв это за упрямство, начал объяснять, и объяснял минуты полторы, прежде чем Миша его перебил.
— Терентий Львович, не надо. Я это знаю лучше вас.
Он встал.
— Мне это объяснили в мае девяносто второго года. Пётр Петрович Семёнов, на Васильевском. Одна единица, один срок, одно определение. Я тогда всё записал и повесил перед глазами.
Он подошёл к стене.
Лист висел там, где висел с ноября девяносто второго, рядом с картой: три линии, три причины.
— А потом мне в марте девяносто третьего показалось, что определение можно улучшить, — сказал Миша. — И я его улучшил. И у меня теперь два года, которые нельзя сложить.
Бурмин записал что-то у себя.
— Это, — сказал он, — я в заключение вставлю отдельным пунктом.
— Вставьте.
**Третье.** Касса листка.
Тут было хуже всего, и Ольхин предупреждал об этом ещё в декабре, а Миша отложил, потому что было не до того.
Листок приносил доход: подписка, розница и с прошлой весны объявления — торговые, уездные, по восемьдесят копеек за строку. Доход этот шёл в общую кассу. Расходы на бумагу, набор и Реутова шли оттуда же.
— То есть, — сказал Бурмин, — благотворительные пожертвования, собранные под покровительством её величества на помощь голодающим, употребляются на содержание газеты, которая печатает объявления купца Пантелеева о продаже овса.
— Употребляются.
— И доход от объявлений купца Пантелеева поступает в кассу, из которой кормят детей.
— Поступает.
— Ваше высочество, — сказал Бурмин почти мягко, — вам это до сих пор с рук сходило только потому, что никто не смотрел.
Исправляли шесть недель, и одно исправление далось так, как не давалось ничего за два года.
Кассу разделили в неделю: листок стал отдельным предприятием со своей книгой, своим счётом и своим балансом, и Бремзе, к общему изумлению, обрадовался и завёл шестую книгу, против которой сам же воевал полтора года.
Формы свели к одной и вернули определение восемьдесят второго года — то есть худшее, — и напечатали в листке объяснение, отчего сведения за два года несравнимы и по чьей вине.
Реестр закупок завели с первого мая: всё свыше двадцати пяти рублей, с датой, поставщиком, суммой и основанием, и раз в квартал — в печать.
А потом дошло до Аркадия.
Миша объяснял это сам и объяснял плохо.
Отныне всякая выдача по статье собирания сведений — с именем получателя. Имя вносится не в общую книгу, а в отдельный, запечатанный реестр, который хранится у казначея и предъявляется одной только ревизии. Свыше пятнадцати рублей в месяц — с разрешения председателя, письменно. Из своих денег не платить и потом не возмещать: только вперёд, под расписку.
Аркадий слушал, стоя у окна, и ни разу не перебил.
Ему было девятнадцать. Он давно не носил ливреи, ходил в приличном сюртуке, второй год числился при канцелярии писцом, потому что чина у него не было и быть не могло, и делал он всё то же, что делал с мая девяносто второго года.
— Понял, — сказал он, когда Миша кончил.
— Аркадий, я обязан это сделать.
— Да я не спорю, ваше высочество. Ревизор прав. — Он помолчал. — Только вы теперь считайте, что у вас этого больше нет.
— Чего нет?
— Ничего нет.
Он повернулся от окна.