— Ваше высочество, вы правы, и правы неприятно. Я помню двенадцать случаев, где вышло лучше. А сколько было тех, где не вышло, я не помню, потому что человек не помнит своих неудач числами, он помнит их лицами. И оттого всякий врач моего возраста уверен, что его метода помогает.
Он потёр глаза.
— Только вы имейте в виду одно. Даже если бы я вам сейчас принёс тысячу случаев, записанных по всем правилам, и сказал: помогает в двух из ста, — что бы вы сделали?
— Взял бы эти два.
— И правильно, — сказал профессор. — И я бы взял. Так что счёт мой ничего бы тут не переменил.
Отец сорвался пятнадцатого.
Миша принёс журнал — не для доклада, а потому что нёс его к лейб-медику и зашёл по дороге, и это была глупость, за которую он себя потом ругал полгода.
— Что это?
— Журнал наблюдений.
— Покажи.
Он взял.
Он листал его молча, страницу за страницей: числа, столбцы, вес, объём, пульс, время, чем кормили, что принимал, что изменилось через сорок восемь часов.
Восемнадцать страниц.
— Это я, — сказал он.
— Папа́…
— Это я тут? — Отец поднял голову, и Миша впервые за всю жизнь по-настоящему испугался его лица. — Пятьдесят раз в неделю записано, сколько я выпил и сколько вылил. Вес. Отёки. Сон.
Он ударил книгой по столу.
— Ты меня в ведомость записал!
— Я вас не в ведомость…
— В ведомость, Михаил! — Он встал. — Я это видел! Я это в полку видел, как больных считают! Там графа: годен, не годен, к чему приспособить!
Он тяжело дышал.
— Ты на меня два месяца смотришь, как приказчик на порченый товар. Ты меня по портному сосчитал, по мундиру, по ступеням на лестнице — думаешь, я не понял, что ты в августе на лестнице считал? Ты меня хоронишь при жизни и записываешь, как я это делаю.
— Я вас лечить пытаюсь.
— Ты меня меришь! — крикнул отец. — Ты меня мерил всё лето, а лечить начал в октябре, когда стало нельзя не заметить!
Он остановился.
Он остановился и постоял, опершись обеими руками о стол, и Миша увидел, что от крика ему стало трудно дышать, и это было хуже самого крика.
— Папа́. Сядьте.
— Не командуй.
— Сядьте, пожалуйста.
Отец сел.
Он долго молчал, глядя в стол, и потом сказал совсем другим голосом:
— Я в семьдесят третьем году так же на своего отца смотрел.
Миша молчал.
— Он тогда ещё здоров был, — сказал отец. — А я смотрел и думал: вот придёт время. И мне было стыдно, и я ничего не мог с собой поделать, и я его от этого стал реже видеть.
Он поднял глаза.
— Ты меня реже не видь. Мери, если тебе легче. Только не гляди на меня так, будто я уже там.
Георгий приехал восемнадцатого.
Его вызвали телеграммой, и он проделал дорогу с Кавказа за девять суток, и в Гатчину его привезли прямо с вокзала, и он вошёл в дом с таким лицом, что мама́ заплакала раньше, чем он снял пальто.
Ему было двадцать три. Он стал выше, тоньше и белее, и кашлял он теперь не в кулак, а в платок, и платок убирал быстро.
Они сидели втроём вечером, в мишиной комнате: Георгий на подоконнике, Николай в кресле, Миша на кровати.
Так они не сидели ни разу за два с половиной года.
— Расскажи толком, — сказал Георгий. — Мне пишут «слаб», «отдыхает», «доктора довольны». Я эти письма читаю с восемьдесят девятого, я по ним диссертацию защитить могу.
Миша рассказал толком.
Он рассказал про портного и три перешивки, про белок, про отёки, про то, что это не с января, а идёт годами, и про то, что московский профессор разошёлся с петербургскими только в вопросе о питье.
Николай слушал, глядя в пол.
— Я найду лучших, — сказал он, когда Миша кончил. — В Европе. Есть же кто-то, кто это лечит. Лейден в Берлине, говорят, первый в мире по почкам. Я напишу завтра.
— Пиши, — сказал Миша.
— Ты так говоришь, будто это бесполезно.
— Это не бесполезно, — сказал Миша. — Пиши обязательно. Я сам собирался просить.
Он посмотрел на брата.
Николаю было двадцать шесть. Он был мягкий, добрый, обстоятельный человек, только что помолвленный и совершенно счастливый в этой части своей жизни, и он сидел сейчас в кресле и предлагал единственное, что умел предлагать: позвать кого-нибудь лучшего.
И Миша знал, что Лейден приедет. Что приедет он в октябре. Что он скажет то же, что сказали в Петербурге, только по-немецки и точнее.
— Ники, — сказал он. — Ты только имей в виду одно.
— Что?
— Что если он приедет и скажет то же самое — это будет значить, что наши не ошиблись. Не что все дураки. А что все правы.