Николай не ответил.
Он посидел ещё немного и ушёл, сказав, что напишет письмо сегодня же.
Георгий остался на подоконнике.
— Он не понял, — сказал он.
— Понял.
— Не понял, — повторил Георгий. — Он услышал, что можно что-то сделать. Он теперь три недели будет писать письма и чувствовать себя полезным, и, знаешь, пусть. Ему так легче.
Он спустился с подоконника и сел рядом на кровать.
— А я тебе скажу, чего он не услышит никогда, а ты услышишь.
— Ну?
— Ты не боишься, что он умрёт, — сказал Георгий. — Ты боишься, что не успеешь.
Миша посмотрел на него.
— Что?
— Я это лицо знаю, — сказал Георгий. — У меня такое же было в девяносто первом, когда мне сказали ехать в Абастуман. Не «я умру» страшно. Страшно, что вот я тут стою, и у меня в голове полно всякого, и я знаю, что не успею ничего из этого сделать, и это уже решено, и не мной.
Он помолчал.
— Ты, Мишка, с апреля девяносто второго живёшь как человек, которому назначили срок. Я не знаю, кто тебе его назначил и откуда ты его взял. Только я это вижу третий год.
Миша молчал очень долго.
— Гоша.
— Ну?
— Если бы ты знал, — сказал Миша, — сколько тебе осталось. Точно. С числом.
— Знал бы — и что?
— Что бы ты делал?
Георгий подумал.
Он думал добросовестно, без всякой позы, и Миша по лицу видел, что вопрос не показался ему ни странным, ни выспренним.
— Ничего бы не переменил, — сказал он наконец. — Только перестал бы врать в письмах.
Он усмехнулся.
— И тебе не советую знать. Оттого что с числом ты будешь считать дни, а без числа — делать дела. Я вон без числа живу и, представь, живу.
Мама́ пришла к нему сама, поздно.
Она села на кровать, что делала последний раз, наверное, лет в семь, и долго молчала.
— Тебя все видят, — сказала она наконец.
— Кто все?
— Все, Миша. Ксения плачет по ночам и думает, что я не знаю. Ольга третью неделю спрашивает у Агафьи, отчего папа́ не выходит. Ники ходит и молчит.
Она поправила ему одеяло, которое не требовало поправки.
— И все они смотрят на тебя. Не на меня, не на докторов. На тебя.
— Почему на меня?
— Потому что ты первый испугался, — сказала мама́. — Ещё в августе. Ты думаешь, ты один заметил, а на самом деле все заметили, что заметил ты. Ты у нас теперь такой человек, по которому проверяют.
Она помолчала.
— И это тяжело, и я тебе с этим ничем не помогу.
Миша сидел, обхватив колени.
— Мама́, я знал.
— Что знал?
Он чуть не сказал.
Он был в четверти секунды от того, чтобы сказать всё: и про апрель девяносто второго, и про сорок пять лет, и про двадцатое октября, и про то, что он два с половиной года считает дни.
— Что это будет, — сказал он. — Не знаю откуда. Я это с первого дня знал.
Мама́ посмотрела на него.
— Я тоже, — сказала она.
Она встала.
— Мы едем в Ливадию. Врачи говорят, воздух. Я в воздух не верю, но там тепло, и он там любит.
У двери она обернулась.
— И вот что, Миша. Ты своих людей туда не бери.
— Каких людей?
— Никаких, — сказала мама́. — Ни книг, ни ящиков, ни немца твоего. Там будет он, я и дети. Всё остальное подождёт три недели.
Попечительство он оставлял на четверых и собирал их в последний вечер.
Он приготовил распоряжения на все случаи и составил их за два дня, и был ими доволен.
Ольхин выслушал и сказал:
— Ваше высочество, дозвольте.
— Слушаю.
— Первые семь пунктов излишни. Они уже есть в положении, утверждённом в мае, и исполняются без вас с прошлой осени. — Он положил лист. — Восьмой и девятый нужны. Десятый вреден.
— Чем?
— Тем, что вы велите ждать вашего решения по вопросам свыше пятисот рублей. Из Ливадии почта идёт шесть суток в один конец. — Ольхин пожал плечами. — Вы этим не сохраните за собой решение. Вы просто остановите дело на двенадцать суток и заставите Матвея Карловича принять его самому и потом переживать.
Бремзе кивнул.
— Пишите вместо этого предел, — сказал Ольхин. — До двух тысяч решают Матвей Карлович и я, вдвоём, за двумя подписями, с записью в отдельный лист. Свыше — ждём вас. Через месяц вы прочтёте лист и увидите, что мы делали.
Миша вычеркнул десятый пункт.
Реутов ждал в коридоре.
— Ваше высочество. Один вопрос, и не про листок.
— Спрашивайте.
— Если там будет плохо, — сказал Реутов, — вы мне телеграфируйте.
— Зачем?
— Затем, что о таких вещах в России узнают одинаково: сперва слухи, потом опровержение, потом правда через неделю после всех. — Он смотрел прямо. — Я вам не скандал предлагаю. Я вам предлагаю, чтобы у вас был свой человек, который напечатает то, что вы скажете, и ровно столько, сколько вы скажете.