Это была ложь, и он это знал.
Он рассчитывал.
Он два с половиной года держал в голове одну и ту же тайную, стыдную, ни разу не произнесённую вслух мысль: что если приготовиться заранее, если начать с апреля девяносто второго, если завести записи, найти лучших, поставить наблюдение, — то, может быть, сдвинется. Не на годы. Хоть на что-нибудь.
И вот приехал лучший врач Европы, прочёл лучший журнал наблюдений, какой был возможен в этом веке, и сказал в точности то, что Миша знал в апреле девяносто второго года, стоя перед зеркалом в чужом теле.
Разница между тем, что он сделал за два с половиной года, и тем, что было бы, если бы он не делал ничего, составляла несколько недель и некоторое количество боли.
Это была не пустая разница. Он себе это твёрдо сказал вечером и потом повторял часто.
Но это была не та разница, ради которой он не спал два года.
Спорили третьего, после отъезда немца, и спор этот был последний.
Их было шестеро: лейб-медик, профессор из Академии, двое приехавших из Москвы, местный ялтинский врач, знавший здешний климат, и Миша.
Спорили о питье.
Лейден велел прибавить, петербургские держались того, что прибавлять нельзя из-за отёков, а московский, тот самый резкий, писал в сентябре, что как раз ограничение и вредно.
— Господа, — сказал Миша. — Позвольте, я задам один вопрос.
Ему позволили.
— Мы сейчас третий час говорим о том, кто прав. Я хочу спросить о другом. Сколько времени нужно, чтобы увидеть, помогло или нет?
Молчание.
— Дня три, — сказал профессор наконец. — По объёму и по отёкам — три дня.
— Значит, у нас есть три дня.
Он положил на стол журнал.
— Я предлагаю следующее. Мы принимаем то, что советует Лейден, — не потому, что он немец и знаменитость, а потому, что он единственный, кто видел ряд за сорок дней. Ведём три дня без перемен. Записываем объём каждые шесть часов, вес утром, отёки по трём точкам. Через три дня смотрим числа и решаем, продолжать или вернуться.
— А если станет хуже?
— Если станет заметно хуже — прекращаем немедленно, не дожидаясь срока, — сказал Миша. — Это записываем сейчас, чтобы потом не спорить, что считать «заметно».
Он написал это тут же, при них, и прочёл вслух, и все шестеро подписали.
Три дня спустя стало немного лучше.
Не по самочувствию — по числам. Объём прибавился, вес упал на два фунта, отёк на голенях уменьшился.
Профессор из Академии стоял над журналом и молчал.
— Я был неправ, — сказал он.
— Мы не знаем, — сказал Миша. — Три дня — это мало. Могло совпасть.
— Могло, — согласился профессор. — Только вы, ваше высочество, единственный тут человек, который сейчас выиграл спор и говорит, что мог выиграть случайно.
Он закрыл журнал.
— Я двадцать пять лет спорю с коллегами и двадцать пять лет побеждаю или проигрываю. И ни разу за двадцать пять лет мы не назначали срок и признак заранее.
Это была последняя перемена к лучшему.
Она продержалась девять дней, и потом всё пошло вниз, и уже не останавливалось, и никакие числа этого не переменили.
Второго октября он получил из Петербурга пакет.
Он не просил его присылать. Ольхин прислал по собственному разумению — тонкую пачку, где было четыре бумаги и записка на полстраницы.
Первая: в Данковском уезде в сентябре была вспышка — восемь дворов, четырнадцать больных. Закрыта за одиннадцать дней. Известь, полотно и котлы взяты из уездного запаса, пополнены по срочному ордеру, оплачено из проектного, две подписи — Ольхин и Бремзе, тысяча четыреста рублей.
Вторая: печей поставлено к первому октября сорок семь из шестидесяти по осеннему наряду, остальные тринадцать — до Покрова, Сысоев подтвердил телеграммой.
Третья: отчёт за третий квартал напечатан в листке от двадцать четвёртого сентября, вместе с реестром закупок свыше двадцати пяти рублей.
Четвёртая: земские управы, изъявившие согласие, — двадцать одна.
В записке было:
«Ваше высочество, докладываю без вопросов и без надобности в распоряжениях. Всё вышеизложенное исполнено в обыкновенном порядке. Ответа не требуется.
Осмелюсь прибавить, что посылаю это не для сведения, а по той причине, что человеку иногда полезно узнать, что дело, им заведённое, стоит без него. В. Ольхин».
Миша прочёл записку три раза.
Потом он сложил бумаги, убрал в чемодан и минут двадцать сидел, глядя в окно.
Он это построил. За два с половиной года, с нуля, из письма няньки и подшивки провинциальных газет.
И оно работает без него.
А человека, который через две недели умрёт в соседней комнате, он спасти не может, и не мог никогда, и не смог бы, даже если бы начал в тот самый день, когда открыл глаза в чужом теле.