— Спрашивайте.
— Ты веришь, что можно ещё что-нибудь сделать?
Миша посмотрел на море.
Оно было чёрное и очень спокойное, и внизу, у самой воды, кто-то ходил с фонарём.
— Нет, — сказал он.
Мама́ кивнула.
— Хорошо, — сказала она.
— Хорошо?
— Хорошо, что ты не соврал. — Она смотрела прямо перед собой. — Все врут. Доктора врут, свита врёт, Ники врёт и сам верит. Ксения плачет и говорит, что папа́ поправится. Я это слушаю четвёртую неделю, и мне от этого совершенно одиноко.
Она сложила руки.
— Мне не нужна надежда, Миша. Мне нужен один человек в доме, который знает то же, что я, и не притворяется.
Она помолчала.
— Ты когда сюда приехал, ты первым делом журнал завёл. И все на тебя смотрели и говорили: мальчик занят делом, ему легче. А я на тебя смотрела и понимала, что ты его завёл, чтобы не сидеть без рук.
— Мама́…
— Ты его и веди, — сказала она. — Я не отнимаю. Только ты между строчками ещё и посиди с ним. Он тебя зовёт чаще, чем ты приходишь.
Миша молчал.
— Я прихожу утром и вечером.
— Ты приходишь по журналу, — сказала мама́. — В восемь и в девять. Он это заметил.
Она встала и накинула ему на плечи свою шаль, что было нелепо и что он не стал снимать.
— И вот ещё. — Она остановилась у двери. — Когда это будет, ты не смей заниматься делами в тот же день. Я тебя знаю. Ты немедленно найдёшь себе бумагу и сядешь за неё, потому что так легче. Не смей.
— А что делать?
— Ничего, — сказала мама́. — Просто сидеть. Это тоже надо уметь, а ты не умеешь.
Пятнадцатого он перестал вставать совсем.
Ольга нашла его четырнадцатого, в коридоре, и потребовала правды тем тоном, каким требовала лошадь и булавки.
Ей было двенадцать с половиной.
— Мишка. Мне все врут.
— Кто?
— Все, — сказала Ольга. — Мама́ говорит, что папа́ отдыхает. Ксения говорит, что доктора довольны. Агафья говорит, что надо молиться. Я не дура.
Она стояла посреди коридора, красная, со сжатыми кулаками.
— Мне двенадцать лет, а не пять. Я хочу знать.
Миша посмотрел на неё.
Он вспомнил, как она в мае девяносто второго спросила у Агафьи, что такое мякина и зачем её едят, — и как ей тогда не дали дочитать письмо до того места, где двое померли.
— Пойдём, — сказал он.
Они сели на подоконник в конце коридора, где было холодно и никто не ходил.
— Папа́ умирает, — сказал Миша. — У него болезнь почек. Её нельзя вылечить — сейчас нельзя, ни у нас, ни в Берлине. Лучший доктор Европы приезжал и сказал то же самое, что наши.
Ольга не заплакала.
Она сидела очень прямо и смотрела в стену, и Миша ждал.
— Сколько? — спросила она.
— Дни. Может быть, неделя.
— Он знает?
— Знает.
Она долго молчала.
— Почему мне не сказали?
— Потому что тебя жалеют.
— А ты не жалеешь?
— Жалею, — сказал Миша. — Только я помню, как это, когда тебе не говорят. Ты тогда сама себе придумываешь, и придуманное всегда хуже.
Ольга вытерла лицо рукавом, хотя не плакала.
— Тогда я к нему пойду, — сказала она. — Сейчас. Пока он ещё разговаривает.
Она слезла с подоконника и пошла, и обернулась только раз.
— Мишка. Ты правильно сделал.
Она сидела у отца в тот день два часа и рассказывала ему про жеребёнка Кавказа, который вырос, и про то, как его в июле подковали в первый раз, и отец, по словам мама́, дважды засмеялся, а больше в тот день не смеялся ни разу.
Шестнадцатого приехал отец Иоанн Кронштадтский, о чём Миша узнал утром и не удивился, потому что помнил, что так и было.
Он не пошёл смотреть.
Он сидел в своей комнате и переписывал листы набело, и слышал, как по коридору ходят, и как в церкви внизу служат, и как кто-то плачет в дальней комнате, и это была Ксения.
Семнадцатого лейб-медик сказал ему в коридоре одну фразу, которую Миша просил не смягчать.
— Дни.
Восемнадцатого приехал Николай и сидел у постели весь день. Вечером он вышел в коридор, прислонился к стене и стоял так минут пять, и Миша прошёл мимо и ничего не сказал, потому что говорить было нечего.
Девятнадцатого отец подписал последнюю бумагу.
Это была не государственная бумага и не завещание. Это было отношение по Ведомству учреждений императрицы Марии, о пенсии вдове какого-то служащего, лежавшее с сентября.
Он подписал его лёжа, и подпись вышла чужая.
Вечером девятнадцатого он позвал всех.
Их набилось в комнату человек двадцать, и это было неправильно, и все это понимали, и никто не мог уйти.
Миша стоял у стены, между Ольгой и Ксенией, и держал Ольгу за руку, потому что она вцепилась сама.