В углу двора, у раскрытых дверей сарая, дворник дядя Илья и ещё какой-то незнакомый мне дядька пилят на козлах дрова. У этого незнакомого дядьки чёрная барашковая шапка на голове, чёрные цыганские, пронзительные глаза и чёрная, как большой кусок чёрной липучей смолы, борода. От работы они разогрелись оба, сняли с себя засаленные полушубки, которые лежат тут же, на куче нераспиленных брёвен.
Я боюсь этого чёрного дядьку, но мне нравится смотреть, как работают люди. Пристроившись неподалёку, у стены дома, на лавочке, я сижу, свесив ноги, и смотрю, как всё глубже пила вгрызается в дерево, блестя на солнышке своими острыми зубьями. Она звенит и хрипит, словно живая, а перегрызя наконец бревно, издает какой-то радостный, торжествующий звук: «Пю-оу!»
От сыплющихся из-под зубьев опилок приятно пахнет сосной. Монотонный, повторяющийся звон пилы убаюкивает меня, и, как будто сквозь сон, я слышу:
— А ну, мальчонка, нечего там сидеть. Иди-ка, ложись на козелки, мы сейчас отпилим тебе головку.
Это говорит чёрный дядька. Я гляжу на него и встречаюсь с чёрными угольками его хитрых, нахальных глаз. Он нехорошо ухмыляется, показывая свои ровные, белые зубы.
«Неужели это он мне говорит?» — с ужасом думаю я и хочу бежать, но от страха не могу сдвинуться с места.
Дядя Илья успел между тем положить на козлы новое бревно и говорит:
— Погоди, с этим успеется. Распилим сначала ещё поленце.
— Ну ладно, это от нас не уйдёт, — соглашается чёрный и, поправив на голове шапку, хватается за пилу своими ручищами.
Снова звенит пила, уходя с каждым движением всё глубже в дерево. Я бесшумно соскальзываю с лавочки и, втянув голову в плечи, быстро крадусь под стеночкой к спасительной двери. Вот уже совсем близко ступеньки лестнички. Как бы мне не споткнуться на ней. Слышу позади громкий хохот, но боюсь даже обернуться и моментально захлопываю за собой дверь.
— Что это ты так рано вернулся? — спрашивает мать, увидев, что я пришёл.
— Не хочу больше гулять, — говорю я, решительно стряхивая с себя пальто.
— Удивительно! — пожимает плечами мать. — То не дождёшься никак со двора, а тут сам вдруг пришёл.
— Там дядя Илья, — говорю я, — и ещё чужой дядька. Они отпилят мне пилой голову.
— Ты, должно быть, баловался? Мешал им?
— Ничего не мешал, а они говорят: ложись, мальчик, на козелки, отпилим тебе головку.
— Ну, они пошутили просто.
— Как это «пошутили»? — не понимаю я.
— Ну, так просто сказали, чтоб посмеяться.
— Разве смешно, когда отпилят голову? — недоумеваю я.
— Да они и не собирались отпиливать тебе голову. Вот чудной!
— Значит, обманули меня?
— Не обманули, а пошутили.
Я всё же не понимаю, что значит шутить, и боюсь выходить из дома.
Через некоторое время мать говорит:
— Хочешь пойти со мной к тёте Лизе? Кстати, по дороге зайдём к сапожнику, может быть, он уже починил папины туфли.
Я снова залезаю в своё пальто, и вскорости мы у сапожника. Сказать по правде, это тоже какой-то подозрительный субъект, до ушей заросший щетиной. Теперь таких сапожников уже не бывает. Руки у него заскорузлые, твёрдые, словно деревянные, пальцы рассохлись и потрескались, а в трещины въелась грязь, так что ему теперь уже небось и не отмыть их. На носу, испачканном сапожным варом, очки со сломанной и перевязанной толстой суровой ниткой металлической дужкой. Он сидит перед верстаком на низенькой табуретке, сиденье которой сделано из кожаных ремней. Рядом в железном тазу с какой-то красной вонючей жидкостью киснут кожаные подмётки, а кругом — и на верстаке, и на полу, и на полках — деревянные сапожные колодки, напоминающие отрубленные человеческие ноги разных размеров. Я со страхом смотрю на эти «ноги», а сапожник объявляет матери, что туфли отца ещё не готовы, но обязательно будут готовы, как он всегда говорит «к завтрему». Потом он кивает на меня головой и спрашивает:
— Скажите, а этот мальчик вам очень нужен? Продайте-ка его мне. Я хорошо заплачу за него.
— Не могу, — говорит мать, — он мне самой нужен.
— Для чего вам? Вы себе где-нибудь другого достанете. Я вам за него двадцать рублей дам.
Я вижу, как он хитро подмигивает матери одним глазом, явно стараясь склонить её на свою сторону. Я с плачем цепляюсь за юбку матери.
— Ну, глупый, дядя ведь шутит! — успокаивает меня мать. — Разве я тебя отдам кому-нибудь?
— Хе-хе-хе! — сипло смеётся, прищурив глаза, сапожник.
Он, видно, рад, что напугал меня, а мне противны и его лицо, и голос, и его сиплый дурацкий смех. Я успокаиваюсь лишь после того, как мы выходим на улицу из его пропахшей всевозможными запахами мастерской.