Так оно всё и произошло. Несколько часов с замирающим сердцем. С его сердцем в сердце этой несчастной. И вот он уже в морге. Ночь на дворе. Все люди разошлись до утра. Пора убираться из этого города. Но что–то продолжало его держать здесь. Словно было ему комфортно, как в утробе у матери. Ничего не хотелось. Может быть, только уснуть. Вспомнить своё имя, своих друзей. Ведь были же у него когда–то друзья? Наверняка были. Сейчас пришли бы на помощь. Что произошло? Как так вышло, что он стал таким? Чудовищем, устремлённым во тьму. Всё тело продолжало гореть, только уже без боли, будто оттаивало что–то вмороженное в него веками. В тёмной камере холодильника вспыхнул свет. Пространство стало расширяться во все стороны. Смутные очертания лиц возникали то тут, то там. Потом уже целые фигуры. В белых накидках со странными знаками по бокам. Он стоял на коленях посреди серебристого зала, окружённый этими фигурами. Их взгляды были устремлены на него. Чего хотели от него эти люди? Вспомнить своё имя? Да, да… Кажется, нужно вспомнить своё имя. Голову пронзила жуткая боль, точно вторая его половина сопротивлялась. Боль делалась всё сильнее. Он не выдержал и закричал изо всех сил. Дверь холодильника вылетела и с грохотом упала на тележку с хирургическим инструментом. Ступая нежными девичьими ногами по скальпелям и пилам, он перебрался на железный стол для вскрытия, холодный и мокрый от воды. Собрав в кулак последнюю волю, с помутневшим от боли сознанием, он вышел из девушки в своём привычном облике, который принимали за чупакабру. Боль сразу ушла. Он посмотрел на девушку, протянул к ней когтистую лапу и произнёс:
— Гах… хота.
Потом ещё увереннее:
— Гаххота!
И ещё… И ещё… И ещё…
ГАХХОТА.
Это было его имя.
Вся шерсть его сделалась белой как снег. Он вспомнил всё. Он вспомнил всех.
— Живи, — напоследок промолвил он, осторожно положив подушечку лапы девушке на область сердца. Почувствовал, как оно забилось. Сначала медленно и неровно. Потом всё быстрее и увереннее. Он вздохнул, сломал замок на входной двери и выбежал в коридор.
— Гаххота! — разнеслось по пустым коридорам приземистого безлюдного здания.
12. Пуля
Несколько последних заданий подкосили Джерода настолько, что он перестал себя узнавать. Мысленно проникая в существо Гаэля всё глубже, он был теперь уверен, что мир, каким он Джероду виделся, словно перестаёт существовать. Таяли смыслы, странным образом менялись либо вообще исчезали люди. Никаких белых и чёрных клеток, никаких фигур, никаких кругов с красными точками. И только одно правило — беспрекословно подчиняться воле Гаэля, пока ещё маскирующегося в мантию благодетеля. Отныне Джерод стремился избегать личных контактов с Гаэлем, да и тому, собственно, уже не было до Джерода интереса. Теперь и сны стали другими — тени полузабытых людей преследовали его, стоило лишь забыться: что–то говорили ему, смотрели на него с укоризной. Он не помнил их точных слов, вернее, не мог связать в смыслы. Но выражение их лиц и взглядов вполне восполняли собой потерянные на границе сна связи. Больше других не оставлял в покое Курель. Может быть, персидское небо как–то особенно повлияло на его чувства, въелось яркими созвездиями, словно печать. Он ничего не знал о судьбе профессора после той ночи на Башне Молчания. Но сомневаться в том, что судьба его незавидна, нисколько не приходилось. Неделю назад он зачем–то отыскал в библиотеке книгу Куреля. Называлась она «Семь Новых Небес». Профессор излагал в ней теорию о том, что на земле, начиная со времён первых цивилизаций, случилось уже несколько концов света, почти никем не замеченных. Имея кое–какие знания из философии и теологии, Джерод без особого труда прочёл книгу за одну долгую ночь в Пекине. После лекций по христианству его долго не оставлял в покое один вопрос: как мог Христос обмануть человечество, не придя в обещанный Им самим срок?! «Истинно говорю вам: не прейдёт род сей, как всё сие будет». Так было записано у Матфея со слов самого Христа. С этим вопросом он обращался к профессорам и к священникам из разных христианских конфессий. У первых было всегда своё мнение, обычно сильно заумное и пестрящее указаниями на ещё более глубокомысленные источники. Вторые же бормотали что–то не очень внятное, в конце концов заключая, что пути Господа неисповедимы. Но очевидно, что ранние христиане слова Христа понимали буквально, чем и объяснялась их безудержная отвага, с которой они поднимались на костры и спускались в ямы с диким зверьём. Так что же? Не правильно поняли? Или, что невозможно себе представить, Он всё–таки не сдержал сло̀ва?.. А если всё куда проще: обещанное свершилось в сроки, праведные были вознесены и кроткие унаследовали Новую Землю? А оставшиеся просто потеряли память и примкнули к кругам чистилищ, бродя по старой земле в поисках новых смыслов. Некоторые из древних историков замечали, что во времена их жизни население планеты было гораздо меньше, чем в эпоху Семирамиды. Так полагал Диодор. Юстус Липсиус в конце шестнадцатого века в своём трактате о величие Рима утверждал, что в древности этот город насчитывал четыре миллиона людей. Гергард Иоганн Фосс был убеждён в ещё большей численности — четырнадцать миллионов. И это было больше населения трёх крупных по меркам средневековья государств. Позже Монтескье в одном из своих писем поделился собственными наблюдениями. «Греция так пустынна, — писал он, — что не заключает и сотой части своих древних обитателей. Испания, когда–то столь населенная, представляет собой ныне только зрелище безлюдных деревень, а Франция — ничто по сравнению с той древней Галлией, о которой повествует Цезарь. Северные страны сильно опустели. Польша и Европейская Турция теперь уже почти совсем не населены… В конце концов, мысленно обозревая землю, я нахожу на ней только полное обветшание, будто ее только что опустошили чума и голод. Рассчитав с наибольшей точностью, какая только возможна в таких вопросах, я пришел к выводу, что теперь на земле осталась едва одна десятая часть людей, живших на ней в древности».