На следующий день обнаружилось, что меня некому везти в госпиталь. Местные врачи понимали, что моя пневмония требовала куда более качественного лечения, чем могли предложить они. Позвонили моему командиру роты, дабы он выделил машину и сопровождающего. За мной пришел Антон. Посадив меня в „газик“, он сам сел за руль, и мы поехали в город. По дороге он продолжил свою давнюю тираду, возмущаясь моим стойким нежеланием служить. Даже выразил надежду на мою скорейшую кончину. Я стал прислушиваться к его речам, надеясь найти в них зацепку, с помощью которой мне удаться перевести разговор на любимую тему. Развратить этого кабана было бы верхом моей пидовско-армейской карьеры. Антон сам спросил, сколько у меня было женщин. Я ответил, что много, но всё же их было гораздо меньше, чем мужчин. Для полной ясности Антон задал давно ожидаемый от него вопрос, на который я достоинством ответил, что я педик. Старший сержант начал говорить о том, что с самого начала это подозревал, что только пидары могут так притворяться больными. В это время я заметил, что мы свернули с основной дороги на проселочную. Ясным и невинным взглядом я посмотрел в отражавшиеся в зеркале очи моего любимого старшего сержанта. Антон вскоре притормозил со словами: „Слушай, Катюха, а давай, я тебя трахну?“ Я молчал, думая, что этот разврат никогда не кончится. Антон приспустил штаны, оголив уже воспрянувший инструмент. Эта зараза чуть ли не в два раза превосходила алдисовскую, и я с дрожью в голосе сказал, что могу принять ее только в рот. Мы перебрались на заднее сиденье, после чего я остался один на один с красивым и очень толстым великаном. Рот мой расширился до предела, но так и не смог до конца обхватить это чудо природы. Со временем оно всё же добралось до глотки и извергло в ее недра огромное количество застоявшегося продукта. Антон поинтересовался, как дела, на что я показал большой палец.
Перед тем, как тронуться в путь, мы несколько раз покурили, и всё это время Антошка обнимал меня и пару раз снизошел до поцелуев. И даже курить не запрещал. Мы прекрасно понимали, что видим друг друга в последний раз. Я не собирался быстро выздоравливать, а он через неделю уезжал домой. Уединившись в приемном покое, мы долго смотрели друг другу в глаза, после чего он резко встал, хлопнул меня по плечу и быстрым шагом направился к машине. Сев на стул, я не мог больше скрыть слез и зарыдал, как маленький. Было чувство, что я расстался с самым близким человеком. Хотелось выбежать и повиснуть у него на шее. Впившись руками в спинку стула, я проводил взглядом резко рванувший „газик“, который вскоре расстаял в лучах игривого майского солнца.
7. Жизнь — как зэбра!
Свежий майский кислород, который усердно вырабатывали стоящие вокруг госпиталя сосны и ели, не мог исцелить мой душевный недуг. Пневмония постепенно отступала, благодаря нещадным дозам пенициллина, от которого задница превратилась в сито в первую же неделю лечения. От хандры же лекарства не было. Как ни старался я выискать какого-нибудь милого доктора среди этой бесконечной людской массы, всё было напрасно. Я начал выходить на улицу и описывать круги вдоль забора. Он был выше, чем в Минске, но осознание того, что ты всего лишь в метре от полной свободы, теплилось в душе и согревало пока еще воспаленные легкие. Было скучно. Здесь еще не забыли, что я самый больной, поэтому работать не заставляли. В отличие от Минска, не было яркого лидера среди „дедов“ типа Алика, поэтому работать приходилось всем, кроме меня. Роль надзирателей исправно исполняли медсестры — милые девочки со злыми, но постоянно зовущими в постель глазами. О малейшем ослушании со стороны пациентов немедленно узнавало госпитальное начальство, которое в поиске наказания не отличалось особым разнообразием: больной сразу выписывался независимо от характера заболевания — как я в первый свой приезд сюда. Был случай, когда выписали мальчика с тяжелой формой эпилепсии — за то, что он послал медсестру подальше. Мальчик этот через неделю погиб, ударившись во время припадка у себя в казарме. Госпитальные крысы остались ни при чем, так как догадались в сопроводительных документах написать, что парень выписывается без жалоб, практически здоровым. Дело списали на казарменную дедовщину. Виноватым оказалось армейское начальство. Командира части проводили на пенсию, нескольким офицерам объявили строгий выговор, командира взвода исключили из партии. Всё! А девятнадцатилетнего парня больше не было на свете. Жутко…
Начальник госпиталя, подполковник, ходил, как ни в чём не бывало. Лишь второй случай смерти за неделю заставил его забегать, и то лишь потому, что на сей раз парень умер в госпитале. Его привезли с ангиной. Уже в первый день он пошел разгружать машины с кирпичом. Сколько я ни приезжал туда, там постоянно что-то строили — точно врачей Петр Первый, наш великий строитель, покусал. То основывали свинарник, то воздвигали коровник, то возводили еще что-нибудь, дабы наворовать стройматериалов. Машины с кирпичом не переводились, и на разгрузку ушел весь день. Было прохладно, изредка моросил теплый, но ужасно противный дождик. Ночью парень умер — задохнулся в нашей палате. Как потом выяснилось, никакой ангины не было. Врачи не могли, а может, не хотели проверить парня на дифтерию, случаи которой надо было обязательно вносить в отчетные документы. А от лишней работы здесь старались избавляться любым способом. Разбирательств хватило на три дня. Комиссия согласилась с мнением начальника госпиталя, что это была настолько тяжелая и необычная форма дифтерии, что медицина в любом случае оказалась бы бессильной. И парня списали в расход, как мою разорванную подушку.