– Фанни, прошу тебя… – в третий раз взмолился Кондерлей.
После чего оба замолчали, с тоскливым нетерпением поджидая Одри.
И были искренне рады, когда она наконец-то пришла.
Фанни моментально села прямо, заулыбалась, начала расспрашивать про детей. Джим подвинул Одри стул, принес подушку – так усердствовал, что даже сходил за ее рабочей корзинкой с вязаньем.
Одри очень удивилась. Обыкновенно из них двоих усердствовала она, твердая во мнении, что так и надо: Джим ведь во всех аспектах много выше ее, и вообще свершил благодеяние, женившись на ней.
Блажен муж, чья жена придерживается такого мнения: оно немало способствует семейной гармонии. Кому, как не Кондерлею, было об этом знать: кто, как не он, по тысяче раз на дню имел повод в этом убедиться – и растрогаться? Поистине необъяснимо – учитывая, насколько он старше Одри, и насколько усугубится разница в возрасте через десять лет. Кондерлей превратится в жалкое создание с трясущейся головой; Одри будет всего-навсего чуть за сорок: самый расцвет жизни, уж он-то помнит, притом она весьма скоро сообразит, что муж ее – дряхлый старик. Понимая это, Кондерлей старался, пока пламя в нем еще теплится, всячески ублажать свою жену. В последние дни он был с ней холоден и даже резок – все из-за Фанни, – отсюда теперь эти символические акты покаяния вроде суеты с рабочей корзинкой.
– Тебе нездоровится, Джим? – с тревогой спросила Одри, чуть оправившись от потрясения.
Муж принес ей корзинку. И подушку. Да еще эта подозрительная тишина, что встретила ее в библиотеке…
– Нет, милая, я хорошо себя чувствую. А почему ты спрашиваешь?
– Я подумала… Пустяки; показалось, должно быть. – Одри склонила голову над корзинкой. Ее вновь постиг приступ смущения.
В воскресенье Одри и Кондерлей отправились в церковь. Фанни, принявшая иудаизм, с ними не пошла.
– Да ведь никакая она не еврейка, – возмущалась Одри наедине с мужем, радуясь в душе, что викарий не увидит Фанни.
– По крови – нет, а по вере – да, – лаконично возразил Кондерлей.
Обсуждать Фанни ему не хотелось. Одри, наоборот, сводила к ней любой разговор.
Определенно по вероисповеданию Фанни оставалась иудейкой – после развода она не дала себе труда обратиться в привычную веру. Конечно, Фанни не приняла бы иудаизм, не будь это необходимым условием для очень выгодного брака, но когда у нее появилась возможность вернуться к религии отцов, она этой возможностью не воспользовалась. Какой смысл заново бросаться (вот именно – бросаться) в веру, которая никогда не была живительной (вот именно – живительной)? Теперешняя вера утешает Фанни простотой и понятностью: ее исповедуют люди, поразительно удачливые. И вообще все мы – чада Господни, разве нет? Так объяснила бы Фанни, возникни в том необходимость, свои религиозные убеждения.
Кондерлей, строго исполнявший все обряды своей церкви, подозревал, что Фанни на самом деле – язычница; причем такая мысль возникала у него даже в период полного ослепления любовью. Перри Лэнкс считал Фанни – в чем ей и признавался – безответственной гедонисткой.
Ни одному ни другому мнению Фанни не придавала значения и лишь смеялась. В те дни ее слишком занимала собственная красота, размышлять было недосуг. С головокружительной скоростью жизнь несла Фанни от одного потрясения к другому, и среди этих потрясений сильнейшими оказались Первая мировая война и работа во Франции.
– Ты была бы образцом совершенства, если бы дала себе труд научиться хоть чему-нибудь или по крайней мере если бы имела каплю воображения, – сказал как-то Перри Лэнкс, вконец измученный ежедневным крушением надежд.
– У меня нет времени.
– Ха! Времени у тебя столько же, сколько у всех остальных. Твоя проблема, Фанни, состоит в том, что ты не знаешь, как пользоваться воображением.
– Ну так научи меня.
– Не могу – ты еще даже не догадываешься, что есть вещи, достойные твоих умственных способностей. А что касается воображения…
И Перри развел руками.
В тот период, если Фанни случалось гостить в загородном поместье, она по шесть дней в неделю о своей вере не думала вовсе и следовала английским условностям, зато на седьмой день внезапно вспоминала, что она иудейка, и нежилась в постели, пока другие ходили в церковь. Явиться с утра под крыло хозяйки, влиться в маленькую процессию и проследовать на закрепленную за семьей церковную скамью в деревенской церкви (конечно, пропахшей плесенью) – нет, это не для Фанни. Лучше она побездельничает в гостевой спальне, а спустится к ленчу, и не ранее. Если же в доме гостит какой-нибудь интересный мужчина, так она встретится с ним в саду или в оранжерее, о чем сговорится субботним вечером (не беда, что в сад и в оранжерею придется пойти еще и в воскресенье перед чаем, с хозяином дома). Нельзя ведь, в конце концов, иметь все и сразу, думала Фанни, предвкушая первую из двух экскурсий.