Наутро мама явилась в компании пяти слуг. И все пятеро помогали Эдлену одеться, потому что вместо привычных зауженных штанов и теплой рубахи старая женщина принесла своему сыну нечто вроде мантии. В ней он выглядел куда старше, чем был — и ощущал себя полным идиотом, но мама попросила вести себя как можно тише, и мальчик не жаловался. Если мама попросила... если для нее это важно, он будет стараться.
Они шли по винтовой лестнице и по длинному коридору, а потом оказались в комнате с таким высоким потолком, что Эдлену почудилось, будто его нет. Эдлену почудилось, будто над неизменным деревянным полом вращается та самая голодная темнота, о которой говорила мама — и он так вцепился в чужую протянутую ладонь, что старая женщина тут же ее одернула.
— Аккуратнее, Эдлен. Твоей матери больно, — донесла до мальчика она.
Он выдавил из себя виноватую улыбку:
— Пожалуйста, прости. — И тут же сорвался: — Пожалуйста, давай отсюда уйдем...
Она покачала головой.
— Не получится, маленький. Сегодня тоже... в какой-то мере особенный день. Сегодня ты станешь великим, а я... наконец-то отдохну. Я воспитывала тебя без малого двести лет — ты ведь не обидишься, если я ненадолго исчезну?
— Если ты... исчезнешь?
— Да. Это будет хорошим испытанием.
Внутри у мальчика было холодно и пусто. Мама взяла его за руку — и повела вперед; впереди стояло странное, какое-то нелепое кресло.
— Садись, — приказала женщина.
Он сел.
Деревянный пол. Канделябры на стенах. Тонкие силуэты свеч; а что, подумал Эдлен, если они погаснут?..
У выхода было много людей. Они толкались, они ругались, они шумели; за ними следили широкоплечие мужчины, вооруженные копьями. До сих пор мальчику не попадались эти мужчины, и он бы не расстроился, если бы они прятались на нижних ярусах цитадели вплоть до его смерти. Потому что копья широкоплечие мужчины взяли с собой не шутки ради, а чтобы до самого конца охранять... кого?
Потом люди почему-то вошли. И низко поклонились — то ли матери Эдлена, то ли... ему самому. Равнодушный паренек, одетый во все белое, поднялся первым — и подал старой женщине сундучок, богато украшенный аметистом.
— Да здравствует император, — глухо произнес он.
— Да здравствует император, — гордо согласилась она.
В тишине, окутавшей зал, неожиданно громко звякнул замочек.
Эдлен вытянул шею.
В сундучке, на синем шелковом полотне, лежала корона. Или не корона, подумал он, а венец; черное, аккуратно заплетенное серебро, а на нем — все тот же аметист. Нет, снова подумал Эдлен, вовсе не заплетенное — оно образует собой змеиное тело, оно скалится — длинными каменными клыками.
Это был красивый венец. И — едва ощутимо — страшный.
И он был великоват мальчику по имени Эдлен, и он оказался весьма тяжелым, но никто из людей не засмеялся. И никто не улыбнулся; все посмотрели на венец восхищенно и преданно, все подались навстречу гибкой аметистовой змее — и в один голос прошептали:
— Во имя Великого Океана — да будет так!
Уснуть у мальчика не вышло.
Мама исчезла, как и обещала — сразу после пышного пира. На пиру люди ели, болтали и счастливо улыбались; Эдлен сидел во главе стола. Он был, пожалуй, слишком маленьким, чтобы понять, о чем идет речь — и, пожалуй, слишком потрясенным, чтобы заставить себя полакомиться хоть чем-то.
Теперь вокруг него постоянно вились десятки слуг. Он еле добился полного одиночества, он еле добился короткого затишья — и теперь, сидя на подушке, рисовал на чистом пергаменте журавлей. Журавли танцевали, водили хоровод по заснеженному болоту. Эдлену не приходилось видеть настоящее болото, настоящий снег и настоящих птиц, поэтому, возможно, он допускал серьезные ошибки — но желание рисовать было сильнее, чем желание копаться в себе.
Он услышал, как пробили полночь основные часы. И вспомнил, как мама забавно объясняла: если утро — то полдень, если ночь — то полночь. Половина тьмы. Половина твоего страха.