Казак не всегда на лошади ездит — случается, и на своих двоих ходит. Сапоги бьются: то подметка отскочила, глядишь, то каблук сплошал. Самому чинить — инструмента у солдата нет, да не всякому это ремесло ведомо. Волей-неволей несут Антону. Он как раз через улицу от казармы жил. Чинил хорошо и за работу брал недорого, по совести — кто что даст, и на том спасибо. А кто хоть раз у Антона побывает, того каждый день к Антону тянет, неведомая сила какая-то зазывает. А он никого ни хлебом, ни солью не потчует, всё сказками угоняет. Сказка слаще меда-сахара бывает.
Сидит Антон на низенькой кадке, на двух ремнях, крестом перехлестнутых, чтобы помягче было, при фартуке, рукава по локти засучены. Руки от вара — как у лешего: жилы синие в сто ручьев от локтей к пальцам бегут. Одно название что ногти: один подколот — пожелтел, другой молотком пристукнут — посинел, а третьего вовсе нет. А брови густые, седые, по три кустика на каждой стороне, усы пушистые, в стороны торчат, и белая борода по ремень, а нос махонький, как у мальчишки, и чуть привздернут. На подоконнике табакерка из коровьего рога приспособлена; на прилавке колодки, ножи, старые подметки, баночки с гвоздями — все, что надо; у ног на полу бадья с водой, в ней старые подметки отмачиваются. А повыше, на полке, в ряд сапоги стоят, начищены, хоть глядись в них, как в зеркало. Любил Антон, чтобы из починки сапог пошел таким же веселым, как зять из гостей от тещи.
Антон по-печатному-то еще кой как слово разберет, а по-письменному, кроме крестов, ничего писать не умел. У кого какую обувь принял, он бирки из прутика вырезал, на бирках зарубки засекал. Один только он в своих зарубках разбирался.
По правде сказать, никаких бирок с него не брали — все его знали, верили ему.
Хаживал к сапожнику и городовой Кулек. Рожа как медный самовар, штаны синие, на боку селедка, по ступенькам стукает. Дурак дураком, только и по уму его было эту железину на боку таскать. Нет-нет да и заглянет, а в дождливый день, случалось, и полдня просидит у Антона. А говорил он — как поросенок хрюкал:
— Что-то у тебя, Антон, все люди да люди! Уж не прокламации ли какие ты читаешь против царя-государя? Ради Христа, и рот не раскрывай!
— Полно тебе, Евстигней Евстигнеич, я и не видывал отродясь никаких прокламаций, не знаю, на каких таких рантах они шьются. Я буки от веди не отличу.
Фартуком обмахнет Антон скрипучий табурет, подсунет под широкий зад этому чурбану. Тот промеж ног шашку поставит, руки на эфес обопрет, мурло поросячье на руки положит, надуется, как индюк, и сидит пыхтит, икает да, словно корова, губами жует. Настоящая-то фамилия его была Мухин, а в околотке и стар и млад Евстигнея Евстигнеича Кульковым прозвали, а потом уж и просто Кульком стали величать. И самому Кульку и жене его и детям всю починку за «спасибо» правил Антон.
Антон этого Кулька насквозь видел, только виду такого не показывал: перед вороной и сам простоватым грачом прикидывался.
Как-то размокропогодилось на улице, надоело Кульку под навесом у полосатого столба дрогнуть, и пошел он к сапожнику обогреться. На воле хвиль, дождик, как из пожарной кишки, хлещет, — в такую пору на улицах ни души. Ни у трактира, ни у постоялого двора хмельных и то не видно. Ну, и скука одолела городового — ни стегнуть по спине, ни крикнуть не на кого.
Решил Кулек: пока со смены народ не повалил, можно и отдохнуть. Подсел он ближе к сапожнику, про свою службу речь заводит, жалуется, что день ото дня служить тяжелее становится: фабричные не слушаются, все стачки да собрания затевают, ни к царю, ни к хозяину почтенья нет. С этой Думой всему народу голову вскружили, а полиции — хоть и спать не ложись круглые сутки: с фабрики на фабрику мыкайся, суди да ряди, зачинщиков вылавливай. А зачинщиков всех в народе не выловишь, как воду из моря наперстком не вычерпаешь. Нынче одного взял, а завтра на его место двое новых заступили. Зачинщики — как грибы после теплого дождя полезли. Ни в жизнь полиции всех не одолеть!
Еще Кулек сетует на подосланного из Москвы главного коновода, что всеми делами на фабриках ворочает.
— Хочется, — говорит, — мне тысячу целковых в карман положить. За того коновода, кто его заудит, награда обещана.
Наставляет Антона: не приведется ли ему на след коновода напасть, так непременно бы об этом в первую голову Кульку поведал.
Антон головой качает:
— Ах, паря, ловко бы его подкараулить! Тысяча, а? Ведь это капитал.
Кулек велит всем-то больно не рассказывать. Одним он утешается: если тысяча ему в руки и не попадет, да зато полегче служба будет. В город с казачьей сотней ротмистр Выбей-Зуб недавно заявился. Этот ротмистр — надо — отца родного не пощадит, матери голову срубит. И казаков ему подходящих дали. Хозяева увидели Выбей-Зуба и заулыбались: «Теперь фабричные не больно расшумятся. Злая рота укажет им свое место».