— Завтра попробуешь без палок, — шепотом сказала Света, завидев возвращавшуюся бабушку.
— Без палок не смогу, — задыхаясь, прошептала Верочка и помахала бабушке рукой, а потом поправила косу и сунула руку в карман, но рука вырвалась, рванулась к Свете, схватилась за рукав Светиного платья, оторвалась, вернулась, царапнула Свету по шее, упала…
Света смотрела на приближавшуюся бабушку. Бабушка бежала к ним, обхватив голову руками, и кричала:
— Верочка! Верочка!
Света взглянула на Верочку. Та вся тряслась и била левой рукой по ограде. Губы ее были синего цвета. Вокруг рта расползалась треугольная тень. Верочка дернула руками раз, другой, сжала пальцы, как будто хотела обхватить ими палку — палки, — и упала тихо на траву, прямо к Светиным ногам, тоже дрожавшим.
…Лица врачей «скорой помощи» были каменными, как тумбы ограды. Они забрали неподвижную Верочку и бабушку, а Свету оставили. Света не знала, что ей теперь делать. В том, что Верочка умерла, она не могла сомневаться. О том, что она убила Верочку, думать было нельзя. Света рванулась было за «скорой», потом сказала: «Мама!», потом подобрала палки и пошла на набережную. Там она стала ходить туда–сюда, не выпуская палок, глядя на ворота Верочкиного дома, откуда, как она знала, никогда больше не выйдет Верочка. Она ходила до темноты и ходила бы всю ночь, если бы мать, рассерженная и испуганная, не нашла ее в полночь на набережной и не увела бы обратно в обыкновенный, счастливый и непомнящий мир, где предстояло Свете прожить всю жизнь и ни разу не попробовать поверить в то, что, может быть, все же Верочка не умерла?..
В воскресенье Света с мамой переехали на новую квартиру в северных новостройках Ленинграда. Света ни разу больше не навестила их старый двор. От детства остались ей мама да Верочкина кукла в белом кружевном платье, с русыми длинными волосами и коричневыми глазами. Да еще нелюбовь к черным большим собакам. Долго потом, издалека завидев черного лохматого пса, Света сворачивала с пути и шла в обход, не желая встречаться с прошлым. И этот страх прошлого остался в ней навсегда.
Света проснулась от вороньего гвалта. Пасмурное утро просачивалось сквозь шторы и растекалось по комнате. Просыпаясь в темноте, Света знала, что должна вскочить, позавтракать и бежать на трамвай. Темнота означала будни. Разбуженная воронами перед рассветом, в утренних комнатных сумерках Света могла долго оставаться в постели. Свет возвещал о субботе. Наступали выходные дни, и… «…И прожить их следует так, чтобы в понедельник не было мучительно горько… Ну, и так далее…»
Света рывком вытащила себя из–под одеяла и побрела на кухню, где на плите в открытой кастрюле пылилась обветренная, спресованная гречневая каша. «Не пропадать же добру», — сказала Света, принимаясь за кашу. Но, даже разогретая, каша не пролезала в горло, и Света вынесла ее на помойку вместе с мусором, накопившимся за две недели.
«Я не убирала квартиру с прошлого года, — констатировала Света, возвращаясь с ведром. — Очень жаль, что некому оценить мою бородатую остроту».
Позавтракав жареным хлебом, Света поставила себе «для настроения» пластинку с голосом Эдит Пиаф и взяла в руки веник. Но голос Пиаф — надтреснутый, истеричный — надрывал душу, и Света бросила веник, выключила проигрыватель и стала думать. Думать было очень трудно.
«Думать трудно», — подумала Света о гречневой каше, за которую, наверное, в эту минуту дрались вороны во дворе: так усилился их хор, что мысль о каше, воспоминание об этой мерзкой склеившейся каше долго нельзя было отогнать, а, возможно, думать о каше приходилось из–за чувства голода, которое, сама того не понимая, испытывала Света; но каша не одна на свете, клин не сошелся на каше, и можно бы подумать о другой еде, например…
«Например, вспомнить тот обед в ресторане и мой замечательный тогда аппетит. Например, это…»
— Выбирай, — сказал Игорь и протянул ей меню.
— Лучше ты. У меня глаза разбегаются.
Игорь заказал цыпленка под черносливом для нее и котлету по–киевски для себя. И бутылку красного вина, советского. «Из старых времен», — попробовала пошутить Света, но осеклась. Игорь был хмур и непонятен ей. Однако она пришла сюда праздновать и собиралась получить этот праздник во что бы то ни стало, пусть бы даже он стал ей поперек горла. Света подозвала официантку, попросила принести вазу и украсила ресторанный столик букетом, подаренным Игорем. Это были огромные белые хризантемы, неподвижные и тяжелые, будто гипсовые. «Будто на могилу», — стукнуло сердце, но уже несли цыпленка, котлету, вино, и Света приготовилась есть и нахваливать. «Все съем, до распоследней косточки, — сказала она себе, подцепляя вилкой размякшую черную ягоду. — Разжую, проглочу, скорлупки не оставлю!» Играла тихая музыка. Пары, отделенные одна от другой тонкими перегородками, сближали–отдаляли головы. Тройки, четверки и шестерки шумели в стороне за разновеликими столиками, расставленными по нечеткой, но плотной спирали. Над покачивающимися головами сидящих текучим рисунком стлался сигаретный дым. Света с преувеличенной жадностью грызла цыпленка. Игорь быстро покончил с котлетой и сидел молча, вертя в руке кусок хлеба, внимательно всматриваясь в него, как будто на нем была записана важная информация, требующая немедленной расшифровки. Света положила недоеденного цыпленка на тарелку, облизнула губы и наклонилась к Игорю: