Выбрать главу

— Здесь уютно.

— Черных многовато.

— Кавказцев?

Она изобразила легкий испуг, но Игорь был не расположен подыгрывать ей. Он молча подлил ей вина и принялся крошить хлеб на скатерти, сначала разделяя ломоть на крупные куски, потом на лохмотья помельче и каждую более мелкую крошку превращая в десять мельчайших. Он мог — Света знала — провести за этим занятием целый вечер.

— Что ты сам не выпьешь?

— Я за рулем.

— Боже мой, от вас ли слышу? А помнишь…

Света стала вспоминать вслух — торопливо и очень ненатурально, как если бы она была уверена, что Игорь не может помнить того, о чем она рассказывала. Но, заискивающе заглядывая ему в глаза и вставляя через слово «помнишь?», она знала, что он все же обязан помнить то, что помнила она, обязан — по существующему между ними тайному соглашению, срок действия которого истекал именно сегодня, вот–вот. Он обязан был слушать и как бы вспоминать или хотя бы кивать ей. Хоть раз он должен был кивнуть ей, оторвавшись от крошек, густым слоем засыпавших скатерть!

Она замолчала, отодвинула тарелку, перегнулась через стол и сильно дунула, тут же засмеявшись. Крошки разлетелись. Игорь украдкой посмотрел на часы. Но время было раннее, и Света попросила официанта принести ей коньяка. И мороженого. Она любила именно коньяк с мороженым. Она сама когда–то придумала этот букет, горько–сладкий, вяжущий в жару и согревающий в холод, если есть мороженое запивая его по ложечке коньяком в дешевой мороженице на три столика; дверь раскрыта на улицу, очередь, зима; ключи от чужой квартиры поднесут к метро через пятнадцать минут; снег заметает порог; сладкий холод тает на языке, свернутом чашечкой, хранящей последнюю каплю горячей горечи; тепло везде: в рукавах полушубка, в карманах, за шарфом у шеи, в ладонях–лодочках, в…

— Помнишь?

Игорь кивнул и взял еще коньяка. В зале сквозило. Света мерзла в открытом платье. Надо было послать его за платком, но она не могла. Она поняла, и больше не было сил сомневаться: у нее нет права послать его за платком. Тогда Света сощурила глаза, не спеша доела мороженое, допила коньяк, молча чокнувшись с вазой, пенившейся хризантемами, и начала тот единственный разговор, каждое слово которого помнилось ей теперь, по прошествии четырех месяцев, как будто он повторялся ежевечерне все сто с лишним дней этих месяцев и каждый такой вечер не вносил поправок в отчетливый, выверенный ритм его реплик, его пауз, и смешков, и легкой дроби пальцев по краю стола, и стука собираемой посуды, и звона разбивающейся об пол чашки, полной кофе, и…

Он был неизменяем, неподправляем и безукоризнен; он помнил себя сам, от слова до слова: вопрос и ответ — вопрос и ответ — вопрос–ответ–вопрос, вопрос, вопрос…

Молчание. Хлопок дверцы автомобиля…

Молчание…

— Ты поднимешься?

— Нет. Я позвоню.

* * *

«Забыть» означает «не помнить». «Не помнить» — значит «молчать». Молчать почти невозможно. Невозможность молчания подразумевает непрерывность памяти.

* * *

И опять она подумала о каше, выброшенной на помойку. Каша не давала ей покоя. «А! — догадалась Света и пересела из кресла у окна в кресло напротив маминой кровати. — Это уколы разбуженной совести. Как только я сразу не поняла! Нехорошо выбрасывать пищу на помойку. Вообще–то, стоит задуматься над данной ситуацией, и если б мне не было так лень (а мне это еще более лень, чем убирать квартиру), то… Но подумать можно: отчего ж не подумать?»

И Света стала думать о том, что ее бедность или ее так называемая «нищета», о которой вчера пел грустные народные песни хор соединенных голосов в учительской, по большому–то счету никакая не нищета, раз три или четыре взрослые порции доброкачественной диетической гречи пошли на корм воронью. И что бы ни говорила Валерия, у которой, кстати, тоже нет детей, но не в детях дело… На что бы ни гневалась несчастная Валерия, но Света, выбросившая кашу на помойку, тем самым попадает в лагерь Прасковьи Степановны и Самуила Ароновича (нет, так нехорошо, по–балаганному выходит: «лагерь Самуила Ароновича» — упаси Господи!), в мамин, стало быть, лагерь. Нищета? Бедность и — как следствие — нищета, то есть голод, холод и страх? Но подождите! Такая ли нищета пугала маму незадолго до смерти? О таком ли голоде помнила мама, уговаривая Свету пойти и купить «на всю зарплату» гречневой крупы и спрятать в кладовке? Света от отчаяния пошла тогда и купила двадцатикилограммовый мешок крупы, зато теперь она могла жить на этой крупе хоть до следующей осени — много ли Свете надо? Нищета это или бедность — то, что ее не пугает, но как бы гипотетически устраивает крупяная жизнь? А вот это: нищета или… То, что, купив летом краску для волос, она почти решилась остричься — велика потеря! — так дорога была краска? Тогда ее удержало… (Нет, не туда, не о том…) А мама, с тех пор как Света начала ее помнить, всегда была седая. И Свету предупреждала: «Если ты в меня, начнешь рано седеть. Привыкай красить волосы. В ваше время стареют позже». Наше время. Мое время. Что еще?