Я привстаю с травки, облизывая нервно губы и осторожно шагая навстречу.
— Привет, принцесса, — наклоняется он к Алисе, целует в макушку формально, быстро, без тепла. — Папа приехал.
Алиса смотрит на него настороженно, не тянет ручки, не просится на руки — дети чувствуют фальшь острее, чем взрослые.
— Как дела? — спрашивает он меня, просто для галочки, без интереса в голосе.
— Хорошо.
— Отлично.
Мы больше не разговариваем — не ссоримся, не выясняем отношения, даже колкостей не бросаем. Просто существуем параллельно, как две линии, что никогда больше не пересекутся, разделенные пропастью из невысказанных обид и предательств. Он обычно по воскресеньям сидит с родителями, пьет чай, обсуждает дела фирмы, а я занимаюсь Алисой, прячусь с ней. Потом он уезжает — до следующего воскресенья, или через одно, или через месяц. Брак на бумаге, семья для фотографий в СМИ. Сорок три миллиона держат меня крепче любых кандалов, и разорвать их я не в силах…
Вечер наступает медленно, Алиса уже спит, свернувшись калачиком в своей кроватке. Я сижу на веранде, кутаюсь в теплый плед — май, но вечера все еще прохладные, с легким ознобом в воздухе. Комары звенят над ухом, где-то вдалеке ухает сова, добавляя ночи таинственности. Виктор Петрович выходит, садится рядом, и мы молчим долго, как часто бывает: в этом молчании больше тепла и понимания, чем в любых словах.
Он мне как папа уже. Я вообще счастлива, что они меня не прогнали. Словно чувствуют свою вину за своего сына… Да и с Алиской им хорошо…
— Катюша, — наконец произносит он тихо, устало. — Можно спросить?
— Конечно.
— Что у вас случилось? Между тобой и Ваней?
Боже мой… Не сейчас, пожалуйста, не рвите старые раны.
— Виктор Петрович...
— Я не слепой, — продолжает он, глядя в темноту сада, где силуэты деревьев чернеют на фоне неба. Его профиль резкий, волевой, с той же жесткостью, что и у сыновей. — Вижу, как ты смотришь на дверь, когда он приезжает: без радости, без ожидания, как на неизбежную муку. И как не чаюешь с нами…
Молчу — что тут скажешь, когда правда жжет изнутри?
— Я знаю своего сына, — вздыхает он тяжело. — Знаю, какой он бывает: жесткий, холодный, иногда жестокий до бесчувственности. Я надеялся, что с тобой он изменится, станет лучше...
— Люди не меняются, — шепчу я, и слова выходят горькими. — Только если очень этого хотят…
— Да. Наверное.
Тишина обволакивает нас, прерываемая лишь стрекотом сверчков и шелестом листьев на ветру.
— Я не знаю, что между вами произошло, — поворачивается он ко мне, и в его глазах — боль. — И не прошу рассказывать. Но вижу одно: мой сын тебя не заслуживает.
Комок в горле растет, слезы подступают, жгут глаза.
— Виктор Петрович...
— Ты хорошая, Катя. Добрая, настоящая. Алиса — наше счастье, ты подарила нам внучку, и мы... — голос его дрогнул, на миг выдав слабость. — Мы любим тебя не как невестку. Как дочь…
Не выдерживаю — слезы катятся по щекам, горячие, соленые. Он неловко обнимает меня одной рукой, его тяжелая ладонь ложится на плечо, и в этом жесте столько отцовской заботы. Он молчит, не требует объяснений, не лезет в душу — просто находится рядом.
— Спасибо, — шепчу я сквозь слезы.
— Тебе спасибо. За то, что осталась с нами.
Если бы он знал правду — почему я осталась: не из любви, не из верности, а из страха, из-за той бумажки с цифрами, что висит надо мной. Но сказать не могу, не имею права — это разобьет их сердца…
Но я их тоже люблю. Я хоть и осталась из-за этих миллионов, но их я любила всегда.
Ночь глубока, я лежу в постели, уставившись в потолок. Алиса сопит рядом. Ее спокойное дыхание успокаивает, но мне очень хочется плакать…
Телефон на тумбочке манит, как запретный плод. Беру его, открываю контакты, пролистываю до буквы "И". Илья. Старая фотография с семейного праздника: он смеется, щурится от солнца, живой, настоящий, такой, каким я его помню…
Два года. Почти два года, если точнее, год и восемь месяцев моей беременности… без единого слова, звонка, знака… Он лишь однажды звонил маме и сказал, что ему нужно перезагрузиться, встать на ноги и доказать им всем, что он не пятилетний мальчик. Я слышала это. Слышала его голос и всхлипы Аллы.
Слышала, и тоже плакала.
Сначала я звонила каждый день, потом реже, потом только в моменты отчаяния… Механический голос потом стал почти родным: "Абонент недоступен". Два слова, как приговор, что эхом отдаются в душе…
Теперь звоню редко — по праздникам, в ночи, когда тоска душит. Нажимаю "вызов". Гудки — один, другой, третий...