— А Ниночка?
— Платье на ней в тот день было красивое, жатого ситца. Как сейчас помню. Долго она говорила, минут пятнадцать.
— И что же?
— Вместо одного персонального дела стало два. Нашлись и еще свидетели, да и сам я не захотел отрекаться от друга. Из партии под зад коленом, с работы тоже.
— Как спокойно ты рассказываешь! Я же помню все эти месяцы, всю ту кошмарную осень. Забыл, как ты скрипел зубами и стонал по ночам? А прошения? Ты стучал на машинке часами, и все в шести экземплярах. ЦК КПСС, Совет Министров, ВЦСПС, Хрущев, Центральная Ревизионная Комиссия, КГБ. Помнишь? Мать помогала тебе печатать и относила все это добро на почту, чтобы отправить заказными. Ты прятал от меня даже черновики. А ответов никогда не приходило. Потом ты стал приходить пьяный... Послушай, а кто был этот твой приятель? Евгений Петрович назвал фамилию, Марк присвистнул.
— Пусть поможет Андрею,—вырвалось у него.
— Как?
— Он же теперь профессор в Сорбонне. Он всю Францию может поднять, его же президент принимал.
— Никого он поднять не может. Организует еще Европейский комитет защиты Баевского, а пользы—-что от козла молока.
— Нет, польза бывает... Но послушай, почему у тебя тогда ничего не вышло с этими письмами?
— Перегорело все. Быстро так перегорело. Собственно, и жизнь моя тогдашняя погибла так быстро и безвозвратно и безо всякой моей вины. Как мы бедствовали тогда, ты помнишь?
— Да. Когда ты ушел, стало еще хуже.
— Я ушел не сам.
— Да. Мать рубила капусту на кухне. Сечкой в деревянном корытце, оно до сих пор у нее. «Лучше уж совсем без отца, чем с юродивым,—говорила соседке, Анастасии Ивановне.—Марку еще жить да жить».
— Видишь. А потом я поехал к дяде Сергею в Горький. Долго еще пришлось оттаивать. Высокомерен-то я был не меньше тебя.
— Я не высокомерен,—растерялся Марк.
— Не меньше, да,—продолжал Евгений Петрович.—Но отошел-таки, оттаял. И ты оттаешь. И ты отойдешь.
Марк затих и поудобнее устроился на потертом желтом диване. Диван был румынский, купленный восемнадцать лет тому назад по открытке из мебельного магазина. Деньги давно были скоплены, а магазин все молчал, мать звонила, беспокоилась—соседка Анастасия Ивановна, та самая, которая потом сочувствовала «ничьей жене» и «сиротке», уже месяца три как получила свою. Канареечный цвет обивки поначалу смутил отца с матерью, но вскоре они к нему привыкли, к тому же сшитое матерью покрывало было немаркое, густо-коричневое. Теперь-то канареечный цвет тоже превратился скорее в коричневый.
— Говоришь, замужем твоя Клэр?
— Да. И ребенок.
— Вот кого мне жалко.
— Ребенка?
— Нет, ее саму. И Свету. Как ты измучил двух несчастных женщин.
— Я?—с жаром заговорил Марк.—Кого я измучил? Обе они пристроены, им ничего не грозит, вообще все шишки повалились на меня. А с чего началось? Раз в жизни захотел сделать доброе дело, письма эти дурацкие передать. Господи, как я теперь об этом жалею! Пользы от них было б, по твоим же словам, как от козла молока, а я—погиб.
— Опять ты за свое.
— Опять. И брату Андрею, между прочим, в каком-то смысле сейчас куда лучше, чем мне.
— Сомневаюсь.
— Конечно, он принял страдание, но он был к нему внутренне готов. Ты знаешь весь его бред насчет судьбы поэта, так что у него есть во имя чего страдать... А я вот не хочу страдать за других, не хочу, понимаешь ты, не желаю!
— Будто Христос хотел.
— Плевать я хотел на твоего Христа! — выпалил Марк и перекрестился. — Я хочу отвечать только за себя. За свои грехи. А какие за мной грехи, отец?
Верхний свет Евгений Петрович давно выключил. Настольная лампа распространяла из-под зеленого стеклянного абажура несильное ровное сияние. А еще светился зеленый глазок старого приемника, тихая-тихая старомодная музыка доносилась из невозвратимого далека. Танго. Пятидесятые годы.
— Есть одна умная книга,—сказал Евгений Петрович,—там сказано, что виноват каждый—и за всех.
— Не тычь ты мне в нос свои книги!—рассердился Марк.—Я их много читал, и Достоевского твоего наизусть знаю. Тоже мне, моралист. Нижнее белье жены в рулетку просаживал, от кредиторов за границу бегал. О границе, кстати.— Он вдруг успокоился.— Я в Ереване твоего протеже встретил. Его на другую заставу перевели.
— Он мне писал. И о подарке вашем говорил. Остается гадать, что приключилось с той Библией, которую я ему достал в свое время. Твоя Клэр точно не сможет больше приехать?
— Точно. Забыл сказать тебе, она тоже что-то вроде верующей. Порою страшно терзалась тем, что изменила мужу. Я над ней подсмеивался, впрочем.