Ни глотка воды во рту со вчера, ни куска хлеба. Зачем я встрял в эту бойню? Патрику четырнадцать, и он выше меня на полфута, Уилл, даром что младше Патрика, такого же сложения. Теперь уже я не мог отказаться. Но не убьют же они меня, мои братья? А колотушки… да мало ли я получал их в жизни! И — учитель фехтования! «Ты — unblessed hand, Джон» еще упоительно звучало в моей голове, хоть то был не голос брата, только дьявольское искушение. Я решил, что всё могу, потому что тогда проще было умереть, чем отказаться. Мужественность всегда обретается ценою жизни. Если такова цена любви моего отца — я выиграю или умру.
Нас развели на круге, и бой начался.
Помню ли я, что происходило? Да, но предпочел бы забыть.
Когда посох Патрика или Уилла рассаживал мне коленную чашечку или щиколотку, с помоста раздавались аплодисменты и возгласы одобрения. Если же мне удавалось не только увернуться от обоих противников, но провести верный удар, в спину сквозило холодным молчанием. Даже наши, из Хейлса, поняв, что господин не рад мне, перестали орать, как обычно при палочной драке, и примолкли. Я чуял взгляд отца, упершийся в меня, вонзившийся, словно дротик, меня охватывал ужас, и раз за разом я ошибался. Тем верней ошибался, чем отчаянней боялся ошибиться, чем сильней старался быть точным. Два здоровенных бугая, мои богоданные братья, с упоением пользовались случаем избить меня на глазах у всех — с полного его одобрения. И вместе с тем, как я слабел — но не сдавался, крепла скрытая ярость, которую я ощущал в нем, ярость, которую спустил с цепи мстительный Джеймс Стюарт… Сердце колотилось где-то в горле, мне не хватало дыхания, красным застилало глаза, когда я услыхал небрежно оброненное королем на помосте:
— А младший-то сдает!
Когда его убили пять лет спустя, клянусь, я не жалел ни минуты, разве что о Шотландии, но не о нем самом.
И это был конец.
Господин граф Босуэлл спрыгнул с помоста вглубь нашей драки и разметал сыновей, старших, как раз сбивших меня с ног подсечкой. Я помню над собой только глаза, сияющие лютой ненавистью, и тяжелую цепь с головой лошади у него на груди — гранаты и рубины в ней также кипели от гнева. Новенькая латная перчатка врезалась мне в скулу, тонкой чеканкой превращая левую часть лица в кровавое месиво:
— Вставай, сопляк, и сражайся! Или сдохни теперь же, ты не Хепберн, раз позволяешь бить себя! Вставай, сукин сын, подонок! Вставай и сражайся, кому говорю!
Собственно, все как всегда. Когда мне было восемь, он просто сбросил меня с моста в Тайн. И некоторое время смотрел сверху — под предлогом научения плавать. Течение там бурное, мне бы и пяти минут хватило. Сиганул за мной, понятное дело, Адам, да вот еще, неожиданно, Уильям: первый потому, что понял, в чем дело, второй — из желания поразвлечься. В итоге Адаму выпало спасать двоих младших братьев, потому что Уилла закрутило и кинуло головой на камни. Один из любимых сыновей графа едва не утоп, но виноват был в этом, понятное дело, я.
Когда я думаю об этом теперь, то мне удивительно — какое же количество вины переполняло мою тогда еще маленькую, тесную жизнь. Удивительно, как я сам не захлебнулся в той, чужой вине.
Впоследствии в своих скитаниях по Бервикширу Адам брал меня вплоть до моря, до самого Тайнмута, и я выучился плавать весьма прилично. У него в крови было спасать меня — как дышать. Я долгое время только и дышал этой любовью.
Но в тот день ни один из нас не хотел отступить: ни я — признать своей слабости, ни он — признать мою новорожденную силу, и некому было нырнуть за мной. Мгновенья длились и длились, пока я корчился от боли на земле у его ног. Глаза, остекленевшие от бешенства, искаженное безумием лицо, пляшущая на дублете пьяным рубиновым огнем золотая голова коня… Я закрывал лицо локтями, чтоб не лишиться глаз или зубов — и тогда удары сапог обрушивались в живот, разбивая мне внутренности… но оскорбленная любовь во мне поднималась, как волна: если он не желает принять меня, тогда лучше не существовать вовсе! Я хотел умереть и сознавал, что лучшим способом сделать это было кинуться на него с ножом… только бы дотянуться до пояса! Но в тот самый момент, когда он каблуком встал мне на кисть, открывая мое лицо, чтоб обезобразить его окончательно, лицо, которое он так ненавидел, потому что считал чужим в роду… лицо моего деда, горца Хантли, лицо моей бабки, принцессы Стюарт… тень упала на меня вместо сокрушительного удара, удары вдруг прекратились — однако раздался его знаменитый рев:
— Прочь отсюда! Что ты себе позволяешь⁈ Кто ты таков, чтобы лезть не в свое дело?
Заплывшие глаза видели мутно, но я услыхал голос, в звучание которого даже не поверил поначалу, как в звук пения ангелов.