Лафнесс оказался в числе первых обителей, откуда я сбежал. Отец-настоятель там был из наших, из ваутонских, но и это никого не спасло.
— Пять ран Христовых! — молвил Адам, увидав меня в Хейлсе, оборванного и грязного. — Да он же убьет тебя, младший…
И послал за миской порриджа в кухню. Мардж смеялась и плакала.
Я перебрал их все — все монастыри Ист-Лотиана. Я сбежал отовсюду. Доминиканцы, кармелиты, августинцы Эдинбурга — да, я удрал даже из аббатства Холируд, хотя именно это потребовало от меня особой изворотливости. Тринитарии Данбара, тринитарии Дирлетона и снова Данбар — на сей раз кармелиты. В Хаддингтон граф и вовсе не повез меня, всего-то пять миль от Хейлса, ясно, что я окажусь дома уже к вечеру, окажусь, только чтобы попасть под раздачу — с отчаянием, свойственным безумию. Мне доставляло странное удовольствие видеть, как всякий раз он захлебывался бешенством, прикусывал губу, шел темными пятнами в лице.
— Добро, Джон, — сказал он, поймав меня на побеге впервые. — Не думаешь же ты так легко отделаться…
И сдал в Холируд обратно — на хлеб и воду, в карцер под слово настоятеля. Но никакое слово не могло удержать меня в четырех стенах, когда оно не было моим собственным.
Он не мог постричь меня в монахи силой, и знал это. Не мог и вытребовать с меня обета — я должен был дать согласие на постриг. Я же согласия на постриг не давал. А он не собирался отказываться от того, чтоб принудить меня. Странное дело, если он не смог сломать меня в первые десять лет жизни, то почему думал, что ему это удастся после десяти? Тогда каждый новый нанесенный им удар противоестественно закалял меня. И даже если он даст свое согласие за меня — и аббат примет его — мне все равно предстоит провести не менее двух лет новицием в ордене… стало быть, мне надо было выиграть время.
Странное дело — в какой-то момент осознать, что твой собственный отец безвозвратно проиграл тебе. Во времени. Он все равно сдохнет первым, если только я не позволю убить себя.
Острая, грубая игра шла между нами. Его задачей было сломать, моей — сопротивляться. Я понимал, как пьянит его возможность причинять боль ребенку, зависящему от него и беззащитному — причинять законно, быть одобряемым всеми, принимать сочувствие окружающих из-за немыслимой, нехристианской строптивости младшего сына, я понимал это, чувствовал, но не мог остановиться в своем протесте, как не мог перестать дышать. Я и не знаю, чего мне тогда хотелось больше — чтоб он оставил меня в покое или уже убил. В иные дни мне казалось, что в теле не осталось ни единой целой кости. Я больше не прибегал ни к чьей защите сознательно — но только к защите силой своего духа, он же продолжать «учить» меня, когда розгами, когда плетьми, когда кулаком, всякий раз в расплату за новый побег.
— Почтение, — говаривал он при этом, — в тебе маловато почтения к старшим, Джон. А эта добродетель весьма полезна в жизни таким, как ты.
Он мог сказать что угодно, и что угодно сломать мне, но на деле становился смешон и понимал это. А граф Босуэлл не мог позволить себе стать смешным, да вдобавок из-за какого-то сопливого мальчишки. Кто не способен навести порядок в своем доме — не наведет его в стране, правило золотое. Мой упорный протест напрямую угрожал высоте его положения.
Оказавшись в Холируде в третий раз, я отказался не только есть — что было воспринято братией с пониманием — но также и пить. Настоятель велел поить меня силой, не желая брать на душу грех моего самоубийства, и вызвал Босуэлла в Эдинбург.
19
Шотландия, Эдинбург, францисканское аббатство «Светоч Лотиана», май 1509
Самое близкое — и самое простое. Мог ли я думать тогда, что однажды ввяжусь в кровавый уличный бой, начиная буквально от этих стен? Неисповедимы пути Господни.
Мы стояли лицом к свету — пусть даже огню камина, а за спиной у нас была тьма. И перед нами находился единственный человек, могущий помочь Босуэллу не стать убийцей собственного ребенка, а мне — принять уже то, что отнюдь не всё в мире совершается к моему удовольствию и по моей воле.
Ибо, надо признать, мы несколько зашли в тупик.
Глава обители францисканцев-обсервантов в Эдинбурге, по праву прозывавшейся «Светоч Лотиана», поднялся с кресла, едва доложили о посетителях, и теперь рассматривал нас с тем благодушным любопытством, которое, как мне привелось узнать позже, было у него маской глубокой иронии. На вид ему казалось не больше тридцати лет, невысокий, коротко стриженый, лысину маскирующий тонзурой, с изящными запястьями, чересчур свободно болтающимися в рукавах серой робы, с треугольным лицом хитрой рыбки. Словом, человек, кого граф Босуэлл менее всего мог бы счесть серьезным противником. Однако то, что хитрая рыбка была хищной, стало понятно едва лишь господин аббат открыл рот: