Юность, внезапно и сильно выросшее, удлинившееся тело, нескладные конечности, слепая усталость, долгое время скудная пища в монастыре, сейчас одурь от сытости и тепла ужина в холле, расслабленность от встречи с Адамом — союзники у меня были дурные. Собственно, я решил-то, что Патрик волочет меня выбросить ночевать во двор, а мне того и надо было, вернусь в холл, я же пропустил мимо ушей его слова. Но эти двое саданули старой дверью из холла в башню Горлэя, в ту часть, где ночевали домовые слуги, в темноте сентябрьского вечера швырнув меня в клетушку, на низкую кровать, на соломенный, пахнущий травяной пылью тюфяк — и еще на какое-то существо. Существо подскочило выбежать вон, завизжало и получило оплеуху от мастера Хейлса, затем раздался треск разрываемого корсажа платья, факел в руке мастера Уилла высветил мое ошеломленное лицо, обнаженную девичью грудь, растрепанные волосы жертвы, заспанные глаза.
Джин, молоденькая молочница-хромоножка. Когда она переходила двор, подоткнув подол, чтоб не замарать, ее шаткая походка наводила на мысль о подбитой птице. Сколько ей лет? Да был ли вообще у нее мужчина?
Патрик Хепберн взял девчонку за горло одной рукой, другой неторопливо ощупывал задницу:
— Хороша! Значит, так, сучка, обслужи-ка моего меньшого братца, ему надо. Да в рот возьми сперва, а то еще и не встанет у нашего мальчика… И хоть один писк, хоть что не так, как он захочет — и мы с Уиллом сами тебя порвем.
Джин побледнела.
— Или ты, возможно, уже сейчас хочешь познакомиться со мной поближе? — промурлыкал он, надвигаясь на нее, отступающую к стене. Та в ужасе замотала головой — Патрик Хепберн по слухам к девицам мягок не бывал. Затем мастер Хейлс повернулся ко мне, ухмыляясь:
— Запомни, малыш, Хепберны никогда не становятся мужчинами в борделе. Не для того у нас полный двор девок в соку. Тебе помочь или только показать?
Со скрежетом лязгнул засов снаружи, с хохотом оба Хепберна скатились на лестничный пролет вниз. Если у меня будет сын, видит Бог, я никогда не подвергну его такому унижению — и спасибо за этот урок моим проклятым братьям. Лучина, воткнутая в плошку на стене, догорала.
Что такое плотский искус, я уже знал. Точней, мне привелось быть его причиной. Я никогда не считал себя привлекательным, однако обычно мне хватало живости, чтобы привлечь. Было то как раз у тринитариев Данбара, где брат-келарь пожелал, чтоб я читал ему вечером и ночевал в одной келье с ним, остерегавшимся ночных страхов. Среди ночи я проснулся от того, что пальцы шарят по моему телу, заорал, что было мочи, бухнулся прямо с кровати на колени и принялся истово молиться. Трясся, как параличный, взывая к Богородице, с края губ капала бешеная слюна… О, притворство, хвалу пою тебе, как величайшему благу Господню — этой забаве дьявола. Только притворство сохранило мне жизнь в стенах родного дома, рассудок и честь — в стенах монастыря. От тринитариев я утек наиболее стремительно. Здесь же, сейчас — меня сковал паралич сладости желания и невозможности его утолить. Желание рядом со мной, только протяни руку. Вот твоя прекрасная дама, Джон Хепберн, вот образ твоей земной любви, и весь он — насилие и низость. Можно убегать из монастыря, но от себя-то не убежишь.
— Ты хочешь этого?
— Уж лучше вы.
Она думала не обо мне, но об угрозе, произнесенной мастером Хейлсом, что никак не настраивало меня на нужный лад. Проще говоря, я был в смятении. Это была та грань мужественности, перейти которую, казалось мне, я не готов, и я не буду готов никогда. И, вместе с тем, если граф завтра вышвырнет меня обратно к миноритам, пожизненно — навеки лишусь возможности познать эту тайну. У тайны были серые глаза и веснушки на переносице и на щеках, я смотрел в лицо, потому что мне было стыдно смотреть на грудь. Слышно было, как где-то за стенкой возится старый Саймон, повар, приготовляясь ко сну. От его оханья проснулись и встрепенулись голуби и в верхнем этаже, и внизу, и вскоре вся старая башня была полна шелковым шепотом голубиных крыл, прежде чем они успокоились, и шелест с воркованием стихли…
— Вы можете не делать этого, коли не хотите, мастер Джон, — произнесла она, пряча глаза. — Я скажу им, что все было…
— С них станется проверить, — отвечал я.
Мы сидели бок о бок на топчане с четверть часа, холодея, боясь пошевелиться, прежде чем я обнял ее. После я не понимал, как жил без этого.
Утро застало нас вдвоем — вместе с поворотом ключа в двери. Утром они выдернули простыню с ложа и с песнями понесли на конюшню, где Адам уже чистил своего гнедого:
— Смотри-ка, брат, птенчик пустил кровь из своего корешка, объезжая хромую молочницу!