Выбрать главу

Гордость ослепляет нас, обида заставляет действовать не по велению разума, а под воздействием сиюминутных чувств, а боль от обмана рождает подозрительность и недоверие. Я приписывала мистеру Рочестеру мысли и поступки, которые он, возможно, никогда бы не совершил по отношению ко мне, но я почти убедила себя в том, что он наверняка вычеркнет меня из своей жизни, когда узнает о ребенке и моем нежелании оставить его рождение в тайне от всех. И что, предлагая мне вступить в повторный брак с ним, действовал исключительно импульсивно, не задумываясь о последствиях, и потом наверняка пожалел бы о своем решении, когда столкнулся с полным неприятием меня тем кругом, к которому он принадлежал.

Теперь же, будучи вдовцом, он мог забыть всю эту неприятную историю, связанную с его безумной женой и мнимой женитьбой на невзрачной гувернантке его воспитанницы, и найти женщину — красивую, с незапятнанной репутацией и с равным ему положением и состоянием…

Неизменно доходя до этой логической точки в своих размышлениях, я наконец и вовсе запретила себе думать о мистере Рочестере. Но ночью, отдаваясь в объятия Морфея, я видела сны — яркие, тревожные, полные мечтаний, взволнованные, бурные; сны, где среди необычайных эпизодов и приключений, среди романтических перипетий и опасностей я вновь и вновь встречала Эдварда, и всякий раз в самый волнующий критический момент; и тогда сила его объятий, звук его голоса, взгляд его глаз, прикосновение его руки и щеки, любовь к нему, сознание, что я им любима, и надежда провести всю жизнь рядом с ним воскресали во мне со всей первоначальной силой и жаром. Когда же я просыпалась и вспоминала, где и в каком положении нахожусь, я вставала со своей кровати, взволнованная и дрожащая, и только тихая темная ночь была свидетельницей то припадков отчаяния, то взрывов смертельной тоски. А на следующее утро, ровно в девять часов, я спускалась вниз — сдержанная, приветливая и готовая к обычным дневным трудам.

***

Однажды мои кузины отправились в Мортон, а я по причине недомогания осталась дома. Я сидела и читала «Мармиона», а Сент-Джон был погружен в свою восточную каббалистику. Случайно взглянув в его сторону, я сразу же очутилась под магическим действием сверлящих голубых глаз. Не могу сказать, сколько времени он рассматривал меня сверху донизу и вдоль и поперек; этот взгляд был так пронзителен и так холоден, что на миг мной овладел суеверный страх, словно в комнате находилось сверхъестественное существо.

— Джен, что вы делаете?

— Читаю Вальтера Скотта.

— Я хочу, чтобы вы бросили ваши праздные занятия и занялись индустани.

— Вы это серьезно говорите?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Очень серьезно, и даже настаиваю на этом; я объясню вам, почему.

Затем он рассказал мне, что язык, который он изучает, и есть индустани, но что, продвигаясь вперед, он забывает основы и ему будет весьма полезно иметь ученицу, с которой он сможет вновь и вновь повторять элементы языка и таким образом окончательно закрепит их в памяти; что он некоторое время колебался между мной и своими сестрами, но остановился на мне, так как я самая усидчивая из всех троих. Не окажу ли я ему этой услуги? Вероятно, мне недолго придется приносить эту жертву, так как остается всего лишь три месяца до его отъезда.

Такому человеку, как Сент-Джон, нелегко было отказать; чувствовалось, что каждое впечатление, будь то боль или радость, глубоко врезалось ему в душу и оставалось там навсегда. Я согласилась. Когда кузины вернулись и Диана узнала о нашей договоренности, она рассмеялась; обе они заявили, что ни за что не поддались бы ни на какие уговоры Сент-Джона. Он отвечал спокойно:

— Я знаю.

Сент-Джон оказался крайне терпеливым и мягким, однако требовательным учителем; он задавал мне большие, трудные уроки, и, когда я их выполняла, не скупился на одобрение. Постепенно он приобретал надо мной известное влияние, которое отнимало у меня свободу мысли: его похвалы и внимание больше тяготили меня, чем его равнодушие. Я уже не решалась при нем свободно говорить и смеяться, ибо ощущение какой-то скованности упорно и назойливо напоминало мне, что живость (по крайней мере во мне) ему неприятна. Я знала, что он допускает только серьезные настроения и занятия, и ничто другое при нем невозможно. Когда он говорил: «пойдемте» — я шла, «ступайте» — я уходила, «сделайте то-то» — я делала. Но это рабство было мне тягостно, и я не раз желала, чтобы он, как прежде, не замечал меня.