Выбрать главу

— Шептарева.

— Так. Шептарева. Лет вам, поди, тридцать будет?

— Да тридцать один…

— Ну, вот… А я — Семенов, Павел Петрович. Сорока шести лет от роду, партийный, родственников за границей нет! — неуклюже пошутил он, пародируя анкетные вопросы. — И служу я в…

Он неясно пробурчал какое-то длинное составное название, в котором Евлалия Григорьевна поняла только последнюю часть: «…тресте».

— Садитесь, пожалуйста! Семенов сел и еще раз огляделся.

— Там, наверное, ваш уголок? — кивнул он головой на отгороженную мебелью и ширмой часть комнаты.

— Да, я там с сынишкой, а вот здесь — папа! — показала она на плохо застланную кровать.

— Ваш папа?

— Мой.

— А муж?

Лицо Евлалии Григорьевны немного потемнело.

— Мужа нет…

— Разошлись, что ли? Или репрессирован? — с прямолинейной и уверенной неделикатностью спросил Семенов.

— Он… Его еще два года тому назад арестовали…

— Так, так! — понимающе кивнул головой Семенов. — Сынишка-то большой?

— Скоро пять будет.

И невольная нежность зазвучала в голосе. Семенов взглянул внимательнее.

То, что Евлалия Григорьевна была одета даже для советских условий скромно и бедно, он заметил и раньше, как и раньше же заметил ее безвольный рот и почти робкий взгляд. Но когда нежность зазвучала в ее голосе, он заметил и другое: то, что она, бесспорно, была сейчас такой, какой бывала всегда. Она хоть и чувствовала себя неловко в его присутствии, но все же была сама собой, и даже неловкость ее была ее собственной.

— А отец служит где-нибудь? — продолжал Семенов свой допрос.

Евлалия Григорьевна даже не удивлялась его бесцеремонному любопытству, потому что он спрашивал так, как будто имел право спрашивать.

— Нет, папа… Он совсем больной! — словно извиняясь за отца, сказала она. — Я служу, а он — нет.

— Стало быть, трудно жить? Ставка-то ведь, поди, ерундовая?

— Двести сорок…

— Ну, и вычеты… Заем, подоходный, то да се… На руки сколько выходит? Рублей двести?

— Двести…

— Так, так!

Семенов огляделся еще раз.

— А что это я у вас машинки не вижу? Машинистка вы, а машинки у вас и нет.

— Машинки у меня нет! — несмело призналась Евлалия Григорьевна.

— А если частная работа попадется, так вы что, — на местпромовской машинке ее стучите, что ли?

— Нет, я… Как же на местпромовской? Неудобно… — застенчиво улыбнулась Евлалия Григорьевна и опустила глаза.

— Гм! Неудобно! — криво усмехнулся Семенов. — Ходить туда лишний раз, конечно, неудобно, потому что отсюда далеко и времени надо много терять, а вообще-то… Какое ж тут неудобство?

Евлалия Григорьевна ничего на это не возразила и только вяло повела плечом: «Да нет, неудобно все-таки!»

Семенов встал, смотря поверх головы Евлалии Григорьевны.

— Ну, вы уж на Ваську моего не сердитесь: он парень шустрый и ловкий, но ведь и на старуху бывает проруха. Так вы…

Ему надо было попрощаться и уйти, но он не уходил, а как будто ждал еще чего-то. А в глубине его глаз пряталось за твердостью и самоуверенностью что-то скрытное: словно бы недоумение, словно бы вопрос. Глаза смотрели так, как будто они не могут чего-то рассмотреть, а поэтому чего-то и не понимают. А, может быть, совсем и нет того, что надо рассмотреть и понять?

Прошло с полминуты.

— Впрочем, до свиданья! — немного спохватился Семенов. — И на меня тоже не сердитесь! — сделал вид, будто улыбнулся он, но никакой улыбки у него не получилось.

— Ну, что вы! — очень искренно вскинула на него глаза Евлалия Григорьевна. — А вы-то тут при чем?

— Ну, как так — «при чем»? В машине-то ведь я сидел.

— Вы! — очень мягко согласилась Евлалия Григорьевна.

— Ну, стало быть… Впрочем, оно конечно неважно! Вот и все. До свиданья.

Он пожал руку и сделал движение, чтобы пойти, но тут же задержался, испытующе посмотрел на Евлалию Григорьевну в упор и вдруг, совсем неожиданно, спросил очень небезразличным тоном:

— А если я к вам еще раз приду? Можно? Но дожидаться ответа не стал.

— Я загляну! — немного резко бросил он и, словно рассердившись на что-то, вышел.

Глава II

Шурика (сына Евлалии Григорьевны) не было дома: он был у Софьи Дмитриевны, у той старушки, которая жила «в чуланчике». Когда Евлалия Григорьевна уходила на работу, она отводила Шурика к Софье Дмитриевне, хотя все знакомые советовали ей отдать его в детский сад. Но детского сада Евлалия Григорьевна боялась, и этот страх был у нее довольно сложен.

Когда она еще была беременна Шуриком, она случайно прочитала о том, как в Китае когда-то будто бы делали уродов. Ребенка сажали в толстостенную глиняную банку причудливой формы: то оставляли руки, ноги и голову на свободе, а корпус заключали в банку; то помещали только руки и ноги; то придумывали еще какую-нибудь комбинацию, изощрённую и зловещую. Несколько лет, иной раз восемь — десять, ребенок рос в такой мучительной банке, которая насиловала его естественное развитие, искажала природную пропорцию членов, уродовала эти члены и искривляла одни из них за счет других. Из ста несчастных детей, заточенных в эти банки, девяносто пять умирали, но пятеро чудом выживали. Тогда банку разбивали и извлекали из нее жуткого уродца: или тоненькие ниточки-червячки, вместо рук и ног; или, наоборот, страшные, слоновые, бесформенно разбухшие конечности на тщедушном, хилом, жалком тельце; или громадная, нечеловеческая, чудовищная голова, тупо и бессмысленно приставленная к кошмарному подобию недоразвитого тела, искривленного и измятого.