— Садитесь, садитесь! Так вам будет удобнее! — очень убедительно сказал он мягким старческим тенорком.
Григорий Михайлович очень послушно сел, чувствуя, как у него немеют ноги, дрожат пальцы и как судорога сводит ему скулы. Он даже зевнул: обрывисто, резко, с всхлипыванием. Зворыкин посмотрел на него, хотел что-то сшутить, но раздумал и лег на свою койку.
— Это даже удивительно! — сказал он, вытягиваясь во всю длину. — Неужели вы так-таки и не знали, куда вас привели? Ведь приговор-то вам объявили?
— Приговор? — повторил это слово Григорий Михайлович, смутно понимая, что оно значит. — Я… Мне приговора не объявляли!
— Как же так?
— Вот видите! Вот видите! — почти радостно заторопился Кораблев. — Я же вам говорил, что так нельзя, что надо разобраться во всем! Вам не объявляли приговора? — деловым тоном спросил он, заранее что-то соображая. — Суда не было?
— Мне… Меня только позавчера… Нет, на прошлой неделе арестовали… То есть взяли. Какое сегодня число? Меня в ночь на девятнадцатое арестовали.
— Так ведь это же только три дня тому назад! Какая же такая прошлая неделя? Сегодня ведь только двадцать второе, понимаете? — подчеркивая каждое слово, с настойчивой убедительностью сказал Кораблев, слегка взмахивая руками. — Что ж вы думаете? Неужели за три дня можно и следствие окончить, и обвинение оформить, и приговор вынести? Чушь! Такого быть не может! Ведь это они просто-напросто вас разыгрывают, напугать и подавить хотят… Не поддавайтесь! Чушь! Чушь и ерунда, головой ручаюсь!
— А более ценного ручательства у вас нет? — фыркнул Зворыкин. — Нашли чем ручаться!
— Эк! — досадливо отмахнулся Кораблев. — Вы, вместо того чтобы… чтобы… Что за юмор висельника такой, не понимаю! Вы лучше поддержали бы человека, разъяснили бы ему… Здесь ведь как? — повернулся он к Григорию Михайловичу и заговорил тоном учителя, терпеливо объясняющего ученику несложную теорему. — Порядок ведь здесь такой…
Он начал очень обстоятельно, толково и старательно разъяснять Григорию Михайловичу «порядок». Григорий Михайлович со страшным напряжением слушал его и чувствовал, как его успокаивает тон Кораблева, его напористая убедительность, настойчивая и укладистая вразумительность.
— Да, да! — повторял он. — Да! Вы думаете, что это ерунда? И в той камере мне то же говорили, но…
— Даже и «но» не может быть! Никакого «но» не может быть! — еще убедительнее подхватил Кораблев. — Ведь это же яснее, чем дважды два: следственный прием, безбожный трюк, психологический Жоркин ящик!… Слыхали о таком аппарате? Нет, уж вы не поддавайтесь! — мягко, почти нежно попросил Кораблев и прикоснулся концами пальцев к локтям Григория Михайловича, как будто обнимая его. — Очень, очень прошу вас: будьте спокойны и уверенны! — как о личном большом одолжении, просил он.
Григорий Михайлович облегченно задвигался на месте, даже заулыбался и стал говорить, что он и сам «вот точно так же» думает и что он «психологически крепок». Кораблев слушал, поддакивал каждому слову и время от времени оглядывался на остальных, словно приглашая их поддержать его. Но все разбрелись по своим местам. Ведь даже здесь, в камере смертников, каждый создавал «свое место» и именно на этом «своем месте» чувствовал себя не то чтобы «дома», но все же близко к этому «дома», «у себя». Кораблев, видя, что его слова немного успокоили Григория Михайловича, тоже отошел к своему месту и сел там. Все молчали, углубленные в себя, ищущие в себе сил и помощи. Если же кто-нибудь начинал говорить или спрашивать, то ему отвечали односложно, коротко.
Григорий Михайлович сидел в отупении. Он ни о чем не спрашивал себя и ни во что не вдумывался. Тоска щемила сердце, но была ли то смертная тоска страха или унылая тоска заключенного, он не знал и, кажется, не хотел знать, потому что не мог хотеть. Слова Кораблева успокоили его, но сомнение все же осталось и шевелилось внутри.
Скоро замазанное мелом окно в камере начало темнеть: приближался вечер. И чем больше темнело оно, тем все чаще и порывистее каждый начал кидать на него короткий взгляд: как будто украдкой, быстро, мельком, нервно. И при этом каждый делал вид, будто сам он посмотрел только случайно и не видит того, что другие тоже тянутся глазами к окну.
Вечер означал приближение ночи. А ночью за осужденными «приходили».
Зворыкин, который до того все лежал на своей койке, встал с нее и, не говоря ни слова, сел, свесив ноги на пол. Локтями он оперся о колени, а голову положил на ладони, широко расставив пальцы. Смыкин начал перестилать свою постель на полу. Перестлал, лег, вздохнул и искоса посмотрел на Григория Михайловича. И Григорий Михайлович увидел, что у него на левом глазу бельмо.