Выбрать главу

Боря не шёл, а сидел в зелёном цветастом кресле, выглядевшем в красном тоннеле неуместно. Из кресла и вещал. С изумлением Миша обнаружил, что перед ним не старик, а мальчишка, русоволосый паренёк не старше двенадцати, самое большее тринадцати лет. В одной руке паренёк держит надкушенное яблоко, в другой — открытую книжку. Яблоко не ест, книжку не читает, глядит в никуда, должно быть, мечтает, фантазирует. Мелькает что-то, кружится, паренёк в кресле размывается, растаивает. За красною пеленою проявляется новая картина: у рябины тянутся друг к дружке мальчишка и девчонка, ровесники. В мальчике Бессонов узнаёт того же Борю. Он предлагает девочке книгу и плитку шоколада: одна рука протягивает плитку, вторая — потрёпанную книжку в мягкой обложке. Девочка тянет пальцы к шоколаду, но отдёргивает и цапает затем книгу. Мальчик зачарованно смотрит на розовые щёки подружки, на приоткрытые губы, на золотистую чёлку и голубые глаза, ясные, как небо июля. Картина отдаляется, уплывает, растворяется в бесконечном красном мареве. Далеко заглянул дедуля: семьдесят лет отмотал!

Бессонов идёт в красноту дальше. У плеч его, над головою пролетают фигуры и фигурки, пихаются локтями, спешат неистово, будто там, впереди, число мест ограничено, а опоздавших не примут. На неторопливом ходу Миша покуривает, пускает серый дымок, который среди светящихся стен переливается алыми, рыжими и жёлтыми волнами, и думает, думает, думает. Похоже, он вот-вот что-то откроет, нащупает, зацепится за что-то, как мальчишка цепляется штаниной за торчащую шляпку гвоздика.

III

Миша и Мариша — так он её и себя называл. И никакого-то счастья у них не было; так, странные редкие встречи, непонятные вопросы, ответы на которые не требовались, удивлённые, мучительные взгляды, от которых непременно веяло прощанием, неизбывной печалью, тревогой и плохим финалом, как от фильмов, снятых Рижской киностудией.

Она и была оттуда — из Латвии. Откуда точно, Бессонов не помнил. Помнил другое: когда он целовал её длинные щёки, они казались солёными и горькими, будто девушка только что вышла из моря. В России ей было не место — вот что Бессонов знал точно. И профессия у неё была редкая — архитектор. Марута употребляла разные необычные слова, смахивающие на заклинания: пилястра, каннелюра, полуколонна, портал, антаблемент. Произносила она их с шелестящим акцентом — будто кто-то книжные листы переворачивал.

Никаких полуколонн или колонн у растущего здания, у параллелепипеда арбитражного суда, спроектированного латышкой Марутой для сибирского города, Бессонов не видел. Но однажды Марута взяла карандаш и набросала на альбомном листе эскиз с колоннами и прочими штуками, назвав каждую из них. «Библиотека. Я хотела бы создать библиотеку». Карандаш плясал в её гибких пальцах, будто волшебная палочка. Создать! Слово-то какое! Мише казалось, что Мариша способна создать не только библиотеку, не только дом, но и населить его библиотекарями и читателями, наполнить стеллажи книжками, а на подоконниках расставить политые аспарагусы. «Почему бы тебе не стать художницей?» — спросил он. «Потому, что я архитектор», — ответила она. «Кому в наше время нужны библиотеки?» — снова спросил Бессонов и понял, что вопрос прозвучал глупо.

Впервые он увидел Маруту после утренней пересменки. Восемь утра. Женщина сидит на корточках возле вырытого котлована. Поднимает камешек. Долго смотрит на него. Роняет с ладошки. Потом выпрямляется и смотрит на котлован. Так, будто перед нею распахивает синие воды море. Высокая, беловолосая, с узкой, как у рыбы, спиной, она сразу показалась Бессонову чудной, нездешней.

Бетонная громада окружного арбитражного суда росла этаж за этажом — всего этажей было запроектировано шестнадцать, не считая технического. За забором стройки Михаил служил начальником охраны. Молодая архитекторша приходила к объекту федерального значения, поднимавшемуся с опозданием, со значительным отклонением от графика, и ругала прораба за плиты перекрытия и ещё за что-то. Прораб называл её «дамочкой» и словоохотливо объяснял, что её роль в строительном действе сыграна, что находиться ей тут не положено и что начальнику охраны надо бы гнать её отсель; при виде неаннулированного пропуска прораб хрюкал и кривил короткие толстые губы. Насмешливые его возражения Маруту приводили в ярость, от волнения акцент её усиливался; Бессонову, который уводил Маруту то от прораба, то от директора, казалось, что женщина, пытавшаяся без запинки выговорить слова «представитель генпроектировщика», шипит, как разъярённая кошка. Бессонов терпеливо внушал ей, что в действительности не обязательно бывает так, как нарисовано на чертежах, а она удивлённо моргала холодными серыми глазами и возражала: «Бывает. И должно быть всегда». От слова «бывает» (от глагола, как выразился бы писатель из тоннеля) Бессонову делалось не по себе, он ощущал непонятную вину. И принимался за самобичевание: «Извини, я глупость сморозил, я дурак». «Ты не дурак, и ты хороший, — шелестела она. — Ты хороший, а они плохие. Ты посмотри, Миша: они же воруют. А проектировщику, как это сказать… плевать». «Все воруют», — замечал Миша. И получал новое возражение: «Не все. Ты не воруешь».

«Почему ты в России? Почему здесь?» — спрашивал Бессонов. «Меня наняли, вот потому, — отвечала она. — Думали, наверное, я не буду воровать, и они смогут украсть побольше».

«И ты не воруешь?»

Она с полминуты хлопала глазами цвета осеннего моря. Затем тонкие, плоские её губы трогала улыбка. И вот уже она звонко, во весь рот хохочет. «Это шутка, Миша! Ты шутишь! Ты смешно шутишь!»

Она очень боялась, что шестнадцатиэтажка упадёт или что стены её расползутся от трещин. Она говорила о плохих плитах перекрытия, о произвольной замене материалов, о местном зимнем холоде и перепадах температур в резко континентальном климате.

«Это нельзя, нельзя! — сердилась она. — Когда они строят, они думают не о доме, не о жизни. Они думают, где украсть, как украсть. Они не думают о прочности и красоте. У них не получится дом, они всё испортят. Этот дом быстро устанет! Зачем так жить? Пока вы не перестанете красть, у вас не получится счастье! Строить счастье — это как строить дом! Миша, Миша, посмотри, они лепят из моего проекта этот… потёмкинский дом!»

IV

Она отдавалась ему так, словно поглощала собою весь мир, одновременно его отрицая. Словно предметы и жизнь вокруг прекращали существовать, и оставались только она и он. Бессонов забывал всё; сама жизнь будто оканчивалась, рассыпалась на атомы в безначальной синеве космоса, где белели два тела: одно широкое и сильное, бросавшее смерти «нет», с железкой в голове и коллекцией шрамов на коже, другое узкое, гибкое, тонкое. То, что творила Марута, было смесью противоположностей — страсти и покоя; ничего подобного Бессонов прежде не испытывал. Возвращаться было страшно: словно какой-то дьявол изгонял тебя из плодоносного тропического рая в сухой, стылый сибирский декабрь. Дорого бы дал Бессонов за то, чтобы запечатлеться навеки в этих минутах, когда решительно отметалось постороннее и оставалось лишь то, что совершалось. То было пение момента, замирание мгновенья. В книжках встречается слово «гармония» — именно им Миша и назвал бы близость с Маришей, вернее, не саму близость, а тот эффект самозабвения, растворения, которого достигала женщина, похожая то на девочку-старшеклассницу, то на мудрую мать Вселенной. И тем большим проклятием становилось возвращение, выныривание на поверхность; сжавшаяся на простыне Марута представлялась ему посланницей ада, глумящейся над человеком, творящей глубочайшее зло одним уже контрастом, и он спешил уйти из комнаты, уйти из её квартиры, обещая себе прекратить встречи, оборвать их, даже из города уехать. Проходила неделя, другая, и он снова звонил Маруте, снова шёл к ней — и снова бежал от неё, удирал от перепадов рая и ада. Так тянулось, пока Бессонов не женился. Он и женился-то для того, чтобы покончить с путешествиями во Вселенную, с нырками в гармонию. Гармония невыносима там, где её не признают, где её отбрасывают, где над нею смеются и — больше того — её боятся.