Выбрать главу

Молодой осел Курценмантель начал ему подмигивать, я это увидел, а он заметил. После того стало немного тише. Затем он протянул мне свою табакерку и проговорил:

— Вот вам табачок, угощайтесь.

Я промолчал.

Наконец он снова начал, на сей раз с явной насмешкой:

— Стало быть, завтра я пришлю к вам человека, и вы будете столь добры, что лишь на миг одолжите крест. Я тут же отошлю его обратно. Только переговорю с ювелиром. Уверен, на вопрос о цене этого креста он ответит: «Что-нибудь около баварского талера». Ведь большего он и не стоит. Он же не золотой, а медный. Хе-хе!

Я ответил:

— Помилуй бог, он жестяной. Хе-хе! — От ярости и бешенства меня аж в жар бросило.

— Однако скажите, — проговорил он, — могу ли я по крайней мере шпору отбросить?

— Что вы, — ответил я, — вам без нее никак не обойтись. Не пришпорить ваш умишко, так в нем ни одна мысль не пошевелится. Вот вам табачок, угощайтесь. — Я протянул ему табакерку.

Он немного побледнел.

— На днях, — начал он сызнова, — орден очень шел к богатому жилету.

Я ничего не ответил.

— Эй, — крикнул он слуге, — чтобы в будущем ты питал к нам большее уважение, я и мой шурин будем носить орден господина Моцарта. Вот вам табачок, угощайтесь.

— Как это забавно, — начал я, будто не расслышав сказанного. — Я-то смогу получить все ордена, какие вы только ни раздобудете, а вам никогда не стать тем, чем являюсь я. Даже если вы дважды помрете и снова родитесь на свет божий. Вот вам табачок, угощайтесь! — И я поднялся со своего места.

Все в большом замешательстве тоже встали. Я взял шляпу, шпагу и сказал:

— Завтра буду иметь удовольствие вас видеть. Да, если завтра меня не будет, то послезавтра. Если только послезавтра я еще буду здесь.

— Ах, вы еще у нас…

— Ничего я не у вас… Будьте здоровы, — и ушел…

Так как вечером мне было причинено столько огорчений, то я решил больше к нему не ходить, предложить всем патрициям поцеловать меня в… и уехать прочь».

30 октября мать и сын прибыли в Маннгейм. Тут все было по-иному. Город ничуть не походил на заспанный Аугсбург. Жизнь била ключом. И Вольфганг сразу же окунулся в ее стремительное и бурное течение.

В Маннгеймском театре шли оперы. И не просто оперы, а сочиненные немецкими композиторами и поэтами, исполняемые немецкими певцами, музыкантами и капельмейстерами. Всего лишь два года назад здесь была поставлена одна из первых немецких опер — «Альцеста», на текст выдающегося немецкого поэта Виланда, с музыкой немецкого композитора Швейцера. Именно в Маннгейме год спустя была сделана первая попытка создать национальную героическую оперу — «Гюнтер фон Шварцбург» композитора Хольцбауэра. Здесь, в Маннгейме, Вольфганг, наконец, получил возможность творчески общаться с выдающимися деятелями искусства — то, чего ему так недоставало все годы зальцбургского затворничества. Он с почтительным восхищением говорит о маститом Хольцбауэре. Его поражает «…что столь старый человек, как Хольцбауэр, до сих пор так ясно мыслит — ведь поверить трудно, сколько в музыке огня».

Он внимательно изучает искусство выдающихся певцов маннгеймской сцены, завязывает дружеские отношения с прославленным тенором Раафом, чье восхитительное пение однажды излечило от безумия итальянскую княгиню Бельмонте-Пиньятелли.

Жадно впитывая новые впечатления, Вольфганг вместе с тем критически осмысливает их. Молодой Моцарт много наблюдает и беспрерывно оттачивает свою наблюдательность. Это в дальнейшем окажет ему неоценимую услугу, поможет создавать бессмертные, непревзойденной психологической глубины образы.

В Маннгейме он встречается с кумиром своего отца — знаменитым немецким поэтом Виландом. Описание его Вольфгангом поражает своей броскостью, скульптурной рельефностью и глубоким проникновением в душевный мир поэта.

«Итак, я познакомился с господином Виландом. Он не знает меня так, как я его, ибо еще ничего обо мне не слыхал. Я представлял его совсем иным. Как мне показалось, речь его немного скованна, голос почти детский, он постоянно лорнирует собеседников, ему свойственны некая ученая грубоватость и вместе с тем глупая надменность. Впрочем, меня не удивляет, что он соизволит здесь (как и в Веймаре, как и повсюду) так себя вести — здешние люди глазеют на него так, словно он прикатил прямо с небес. Его порядком стесняются, при нем молчат, сидят тихонями, внимают каждому его слову, что бы он ни сказал. Жалко лишь, что людям приходится очень долго ожидать — ведь у него какой-то дефект речи, отчего говорит он странно медленно и не может и шести слов произнести, чтобы не запнуться. В остальном же он, как все мы знаем, — превосходная голова. Лицо его — пребезобразно: сплошь рябое, довольно длинный нос. Ростом он приблизительно чуть повыше вас, папа». А несколько позже с гордостью, свидетельствующей о том, насколько для него ценно мнение Виланда, добавляет: «Господин Виланд, дважды прослушав меня, совершенно очарован. В последний раз, вслед за всевозможными похвалами, он мне сказал: