Выбрать главу

И снова улица. Я спешу в «Корону», чтобы не обедать в одиночестве. А после полудня, перекусив в «Короне», обиваю пороги в поисках денег. И это продолжается изо дня в день, заставляя мысленно (и реально) метаться между Веной и Баденом, сгорая от ревности и уговаривая себя: «Если бы я имел от тебя хоть одно письмо, всё было бы в порядке. Теперь половина 11-го, а в 12 уже обедают! Вот бьет 11! Не могу более ждать!» Все утрá провожу в ожидании писем от Констанцы. «Как только вспомню о том, как весело и беззаботно мы жили вместе в Бадене, сразу понимаю, какие печальные и тоскливые часы я проживаю здесь [в Вене], и труд мой меня не радует». Я перестаю играть, опускаю голову на клавиши, а когда её поднимаю, на лице у меня слезы. «Мне кажется, что я уже много лет в разлуке с тобой»

«Их пути давно уже разошлись, — наконец слышу я свой голос за кадром, — Констанцу развернуло к „другой“ жизни (готовя к роли вдовы гения), его — к смерти, „наилучшей подруги“, которая всегда рядом, которая несет в себе утешение. И мысли его тоже в прошлом — в жалобах о потерянных, безвозвратно упущенных днях при их частых разлуках. И письма — с жалистыми заклинаниями в конце, вроде — „люби меня всегда, как тебя люблю я“. Только от матери, утратившей кровную связь с ребенком, можно услышать подобное выклянчивание своего как милостыни»…

«Если бы людям удалось сейчас заглянуть ко мне в душу, мне было бы почти стыдно», — признаюсь я Констанце, и, может быть, впервые смотрю на себя на экране, забыв, что это я. Агния — неподражаема, с каким нежным чувством она оборачивается ко мне. Мы обнимаемся, и мне кажется, что всё плохое позади, и я клянусь ей, что теперь: «Я окончательно решил вести свои дела так хорошо, насколько это возможно […] Даже фатальные и запутанные обстоятельства, в которые я могу попасть из-за тебя — ничто для меня, если я знаю, что ты в добром здравие и весела […] Как чудесно мы заживем! Я буду работать — буду работать — так, чтобы нам снова вдруг не оказаться в таком фатальном положении».

«Странно, — вдруг осеняет меня, — не то я слышу с экрана монолог дяди Вани, не то Сони, не хватает только «неба в алмазах», которое они увидят на Небесах и, наконец, «отдохнут». А вокруг — опустевшая деревня, все их покинули, и чтобы они там ни говорили, им нет места на этой земле, ни дяде Ване, почти сорокалетнему, ни совсем юной Соне. Не надо и нам попадаться на его отчаянные заверения. Я утыкаюсь ей в грудь, и шепчу: «Всё во мне заледенело — сплошной лед. Если бы ты всегда была со мною, возможно, я нашел бы больше удовольствия в добром к себе отношении людей. А так — всё пусто…»

За окном грузно провисло венское небо. Зарядил дождь. Мы стоим с Констанцей в полутемной комнате. «Меня часто посещала мысль, — признаюсь я, — продолжить поездку [в поисках заказов]. Но когда я склонялся к этому решению, мне вдруг приходило в голову, что я еще пожалею об этом, если так надолго расстанусь с тобой ради неизвестной выгоды, а то и вовсе без неё…» Мы подходим к окну. В мутных потоках грязи лопаются белые пузыри.

«Всé его упования на вечность, — слышу я себя, — и на жизнь в её душе после смерти. И это заупокойное сочетание «любить вечно» звучит как приговор, как гриф «хранить вечно» на личном деле расстрелянных. Но всё и так достанется вечности: и его музыка, и его письма, и его драмы. Останется нам и дом в Реннгассе в 5 км от Бадена, где супруги провели большую часть лета 1791 года, отмеченный мемориальной доской. Останутся и пересуды: «Констанца родила ребенка от Зюсмайра. Изменяла мужу на каждом шагу. Однажды, подстрекаемый ревностью, он, словно грабитель, влез ночью через окно в её комнату в Бадене. По другой версии, застал в её комнате мужчину — и тот в панике выпрыгнул в окно. На все выходки жены Моцарт реагировал спокойно — он и сам крутил роман с юной ученицей, которая родила ему мальчика».

Так судачат все кому не лень. Мол, таким был исход их романтической «спуни-куни-файт». И на фоне этих сплетен по-особому ностальгически звучит для нас, упоминаемая им в письме к Констанце, его встреча с Бухнер, бывшей соседкой Веберов. Словно эпитафия светлой памяти их юности: «Как ты думаешь, кого я встретил [во Франкфурте]? Девочку, которая так часто играла с нами в прятки в „Божьем Оке“ [и в другой жизни, полной надежд и иллюзий] … Теперь её зовут мадам Порш». С экрана — я и Констанца, прижавшись, смотрим из окна в зал. По стеклу ползут тяжелые капли, по стеклу и по нашим лицам. Я смеюсь, уткнувшись лицом в плечо Агнешки. Её взгляд невидящий, пустой. Неумолимо время. «И нет больше той девочки, — читаю я по губам, — и той жизни, которая только по Божьей милости всегда нам кажется лучше настоящей».