Выбрать главу

Стучусь в дом к Веберам. Мне открывает Агния, то есть Констанца, и смотрит растеряно — да так, что я решаю: со мной что-то не в порядке. Кулачки прижаты к ключицам. Рот приоткрыт. Волосы распущены. Во взгляде — «не убий». Говорит, заикаясь: «Мать ушла с Лиз к интенданту, а папаша вот-вот должен вернуться». В доме никого, кроме неё. Натыкаюсь в гостиной на инструмент, тут же подсаживаюсь к нему, спрашиваю: «Не хотите, Констанца, чтобы я сыграл вам что-нибудь?» Она смотрит, насупив бровки, и ничего не отвечает. «Хотите спеть, я вам буду аккомпанировать?» Ни одна черточка не дрогнула на лице, будто и не к ней обращаюсь. «Тогда давайте играть в прятки, бежим!» Она молча отвернулась, и вдруг побежала и, запнувшись на лестнице, скатилась вниз. Юбка накрыла её с головой, точь-в-точь как это случилось в Зальцбурге с Катерль Гиловски, послужившей в таком виде «мишенью» для «Стрельбы в цель». Это так меня ошеломило (как и Вольфганга), что мы не сразу бросились к ней на помощь. Я стоял и смотрел на неё, испытывая при этом такое острое желание, которое не испытывал до этого ни к кому и никогда. Неужели так ни о чем и не сказало ему это? И мне не сказало, но запомнилось.

Вот и последний съемочный день. Вместе с отъездом Агнешки из меня, будто ушла часть моей души… Я понимаю, что надо будет привыкать жить без неё. Иногда мне даже удается о ней забыть, но мой взгляд на мир уже не изменится. Я как ослеп на один глаз. Слева картинка ясная и четкая, справа — мерцающая муть. Иногда чувство поразившей меня слепоты уходит, мутное мерцание проясняется, а на его месте — кадр за кадром прыгают сцены из нашего фильма…

В Москве, при первых признаках сумерек, меня часто тянет в лабиринт арбатских переулков. Я давно один — без неё. Я люблю это время «между волком и собакой», когда особенно утончается невидимая грань между мирами, эпохами, сознаниями близких мне людей. И если моросит за окном дождь, эта тяга — из дома вон — становится неудержимой. Улица всегда для меня то место, где присутствует тайна. Я отправляюсь за ней, как на «охоту». Ноги сами приводят меня в Ржевский переулок к оперной сцене Гнесинского училища, на фасаде которой висит репертуарная афиша: будет или не будет, гадаю я, подходя к ней ближе. Опера Свадьба Фигаро становится для меня дорогим подарком, как свиданием с возлюбленной…

Пробравшись в затемненный зал — из серой московской оттепели в жаркое лето в Севилье, сотворенное моцартовской увертюрой, я устраиваюсь на балконе… Умненькая Сюзанна пытается открыть глаза своему жениху на хитроумные планы графа Альмавива. А наивность Фигаро не уступает наивности Вольфганга, так огорчавшей отца, что он постоянно жаловался: «мой сын готов верить всем людям нá слово. В ответ на лесть и красивые слова он спешит раскрыть любому своё чрезмерно доброе сердце… руководствуясь фантазиями и беспочвенными, необдуманными перспективами, существующими только в его воображении». Как это мне знакомо. Леопольд разглядел это в сыне, Вольфганг наделил этими чертами своего Фигаро (в чем-то наивного, благородного, страстного), а я — Вольфганга в давно уже отснятом фильме. Что до его хитростей или хитроумия, то до самой развязки оперы меня ни на секунду не покидает опасение, что его сейчас окрутят, разоблачат и всем миром зло надсмеются над ним… И всё-таки, это, конечно, уже не тот Вольфганг (до и во время его влюбленности в Лиз), а потерпевший крушение, ожесточившийся (правда, только в творчестве) молодой человек. Еще не зарубцевалась рана, еще не поднялся он до обобщений Так поступают все; еще живы для него слова Лиз, сказанные у Веберов в декабре 1778 года, где он временно остановился по приезде в Мюнхен; и еще живо его чувство к Лиз — так живо и так ярко, что без усилий высекло из его сердца два нежнейших гимна любви, отданных Керубино: «Сердце волнует жаркая кровь… Кто объяснит мне: это ль любовь?.. Это волненье, — тяжко, легко ль, — И наслажденье, и вместе боль»…