В Зальцбурге не хотелось просыпаться, вылезать из постели — так и лежал бы весь день, притворившись, что еще не проснулся, оттягивая как можно дольше минуту, когда надо будет переступить почти физически ощутимую для него черту между сном и явью. Уже с утра начиналась принудиловка: месса для службы (короче и проще — требование князя), серенады, кассации и прочая музыка для пищеварения, десятки, сотни менуэтов с контрдансами для балов и княжеских вечеринок, легкие пиески для богатых учениц и ежевечерние музицирования на княжеских приемах.
Можно было прикинуться больным, но и это не спасало от «встречи» с князем — всегда найдутся доброжелатели, которые с удовольствием передадут ядовитые словечки муфтия («сукиного сына»), вскользь им брошенные о Вольфганге, причем с такой брезгливостью, будто князь размазал сапогом плевок. И не было сил удержаться и хотя бы заочно не ответить ему, мысленно вступая в безнадежный спор, защищаясь, оправдываясь, клянча справедливости, которой никогда не было, и нет на земле, а только на небесах… И всё равно — болен, не болен — надо было сочинять к завтрашней службе церковную сонату и дуэт, трио или дивертисмент для увеселений во дворце.
Вольфганг выпростал из-под одеяла (с меткой мюнхенской гостиницы) руку, и она вспорхнула и затрепыхалась перед глазами, легкая, веселая, как выпорхнувшая из клетки птица — пфырх, пфырх (так дурачились они с Наннерль, забираясь по утрам в родительскую кровать). Здесь можно валяться в постели хоть целый день, никто не прибежит, не спросит заказанные князем дуэты или арии. Отец не будет подгонять за завтраком и торопить с посылкой нот, бросать выразительные взгляды на скрипку, молчаливо напоминая сыну, что пора браться за инструмент. Мне тоже захотелось кофе, горячего, сладкого, пока я представлял, как Вольфганг продолжая дурачиться за завтраком, изображал муфтия, подражая его тихому невыразительному голосу: нет, нелегко освободиться от власти князя. Пусть в карнавальном, в карикатурном виде, но тот являлся к Вольфгангу и предъявлял на него свои права. Но и это пройдет. Не сразу, но однажды Вольфганг отвадит его. Закажет ему дорогу к себе. Сначала будет выталкивать за дверь, как шута, надоевшего ему пошлыми остротами; потом, как нищему, подаст милостыню у порога; со временем, случайно столкнувшись в толпе, не сразу узнает, а вспомнив, тут же забудет; и, наконец, настанет день, когда имя графа Иеронимуса фон Коллоредо промелькнет в его сознании как уличная вывеска и бесследно исчезнет.
Выйдя за порог гостиницы, Вольфганг зажмурился. Горьковатый, еще с ночи влажный воздух с примесью дыма от тлевшей неподалеку кучки листьев, как перышком защекотал в носу. Улица, изредка пересекаемая торопящимися на службу чиновниками, или прислугой, спешащей на рынок, была свободна и звала его. Утро ясное и солнечное обещало теплый тихий день, с припеком после полудня и с благодатной прохладой в тени, как и подобает погожим дням ранней золотой осени.
Не объяснить, что творилось в его душе. Это как ожидание подарка в день именин. Только там — от папá, мамá, домовладельца Хагенауэра, старого Шахтнера — в общем, раз, два и обчелся, а тут на каждом шагу. Этот шпиль собора над крышами, давно прописавшийся где-то на тихой узкой улочке — подарок; площадь с фонтаном, у которого что-то пиликает нищий скрипач — подарок; красивая фрейлейн, задевшая взглядом — подарок; собственный легкий шаг, неслышный, порхающий, припекающее веки солнце — подарок; память, что ты в Мюнхене, а не в Зальцбурге, — еще какой подарок; нестерпимое желание немедленно увидеть оперный театр, где был пережит триумф его оперы «Мнимая садовница», и возможность это удовлетворить хоть сейчас — подарок.
МЮНХЕНСКАЯ КРУГОВЕРТЬ
Но где же он? Пока я осматривался на незнакомой улице, догадываясь, что творится у него в душе — Вольфганг исчез. На том месте, где он только что стоял, отраженным светом слепили глаза окна гостиницы. И ни в толпе, собравшейся на улице, ни за углом городской ратуши, ни на площади у фонтана его уже не было. Мюнхен поглотил его, Мюнхен 1777 года последних чисел сентября.