Один описывает жизнь, другой, что ему в ней привиделось, и неизвестно, что реальней. Это как стрела Эроса — вонзается в самое сердце, и я сдаюсь. Ничего всё это не значит, ни о чем не говорит. Если — с точки зрения документов, — их, слава богу, нет. Как нет у меня и чувства вины, что вошел к ним без спроса и разрешения, и брожу по коридорам, комнатам, лесам и почтовым трактам. Пишу что-то — и ухожу от этого в недоумении, в раздражении; пишу о другом — и опять тот же протест, недовольство собой; спешу дальше — может быть, там или там, может быть, где-нибудь и найду ту ариаднину ниточку, которую потерял. И не для того, чтобы делать далеко идущие выводы, или, упаси боже, обнаружить некий тайный смысл, или, уж это и вовсе нет, чтобы, не дай бог, уличить в чем-то. Это всё на моей совести, но… они мне так велели, они и этот преломляющий очевидное в невероятное лунный свет… Вон они сидят и разговаривают всю ночь. Тон ночи исповедальный. Они не стесняются друг друга, не подыскивают слова, не боятся молчания, им вместе легко. Они смеются, вспомнив, как их уложили в одну постель спать (родители засиделись зá полночь), а они, дурачась, толкались, ябедничали взрослым один на другого и наконец, обнявшись, заснули. Кто же напрудил в постель? — Тёкла усмехается. Вольфганг с возмущением отрицает: никогда за ним этого не водилось. Спроси у мамы, — и сам тут же начинает хохотать над той серьезностью, с которой только что отстаивал свою честь.
Сóлнце светит для всех. Лунный свет — он индивидуальный, только для вас, только вас достает он в постели, когда вы спите, — он ищет свою душу среди тьмы. Луна полна иголок, впивающихся в сердце, в зрачки, щекочущих нос; исколов, измучив свою жертву, переползши с одного края постели на другой, луна исчезает, закатывается, но не за горизонт, она вдруг выпадает из окна. Обессиленные, как после пыток, вы лежите, блаженствуя, что отпустила, перестала мучить, дала уснуть.
Но луна не устает вливать вам в уши яд фантазий. Может присоседиться и, поддакивая, ввести вас незаметно в грех. Её рассеянный свет сеется вам на голову, как дождевая морось — не дождь, но не укрыться от него — состояние белой горячки, словно болезненный выкидыш лунного света.
Луна манит за собой, как крысолов, увлекая на подоконник, балкон, чердачную крышу: всё сияет кругом, серебрится, дышит прохладой, соблазняет отдаться пространству и парить, парить…
Их ноги под одеялом снова скрестились, но теперь уже не в драке, а в нежном дружеском прикосновении. «Когда ты станешь капельмейстером, — говорит Тёкла, — я уйду из дома и поселюсь у тебя… хоть экономкой. Буду вести твоё хозяйство и слушать твою музыку, а если нужно — переписывать твои ноты». — «Мы с тобой наймем большой дом, каждый вечер будем принимать гостей, спаивать их и укладывать спать без разбору, кто с кем попадет… Вот будет хохоту утром, когда они продерут глаза и бросятся искать в чужих постелях своих жен». — «Зачем это тебе, дурачок?» — «Все вокруг такие важные, будто знают о жизни невесть что, важничают, чванятся, раздуваются, а на самом деле пустобрехи. Разве стоит эта жизнь такого скотского серьеза. Мне иногда кажется, что я по ошибке попал в чужой дом или даже на другую планету, потому что не понимаю, чем они все живут. Мне ничего не нужно из того… чего все так жадно добиваются. Если бы не папá… Слепые уроды, знали бы они, что ничего нет в этой жизни, ничего, кроме этой минуты и Господа Бога, нас утешающего, что все мы смертны…»
Тень от луны надежное укрытие, куда всегда можно уползти. Её свет блестит в глазах невысказанным желанием, свет пеленает тела, мутит рассудок, лунной дорожкой сближает нерешительных, соединяет решившихся, выстилая ложе белоснежной простыней. Оба едва дышат. Он паникует — вот сейчас она совсем близко придвинется к нему и почувствует то, чего он стыдится больше всего, что было его мучением… Она уже приблизилась. Она уже почувствовала, но не оскорбилась. Его оставили силы… временами он слышал её дыхание, чувствовал её руки, такие нежные, такие ласковые, такие заботливые… Вдруг плоть в ней раскрылась, как гортань у певицы в минуту сладчайшей, невообразимой по красоте и высоте, почти поднебесной ноты, образуя божественной формы купол, всё раскрывающийся и вздымающийся по мере нарастания страсти.