Лиз, моя Лиз, поймала мой взгляд. Не отрываясь, всматриваемся друг в друга, осторожно, с интересом и страхом, будто столкнулись с внезапной опасностью, о которой нас предупреждали, но в существование которой мы не хотели верить. Глаза в глаза — и нет для нас ничего, что важнее сейчас этой минуты… Но раздались шаги. Все обернулись. Из глубины павильона неспешной походкой приближалась «настоящая» Лиз. Вид у неё был сонной, человека, которого подняли из теплой постели. Она смотрела на всех сочувственно, будто это нас разбудили, силком приведя в павильон. Вам этого очень хочется, говорил её взгляд, чтобы я была с вами — вот она я — берите и пользуйтесь. Я принимаю вас и прощаю. Гладкую густую челку задевают наклеенные ресницы. Волосы распущенны, не до конца расчесаны, спутанными кончиками подрагивают, касаясь груди. На лице вопрос и детская невинность, будто о чем-то догадавшись, она еще не понимает, в чем проблема. В ней поражает что-то неуловимо соблазнительное: губы слегка улыбаются, а глаза зазывают, ничего не обещая, но и не лишая надежды. Режиссер поднялся ей на встречу, проводил её взглядом до места. Ничего не сказал, подошел и поцеловал ей руку.
ПОЕЗДКА В КИРХХАЙМ-БОЛАНД
На следующий день снимали поездку к принцессе Оранской Каролине фон Нассау-Вайльбург. Всю дорогу в Кирххайм-Боланд между мной и Лиз продолжается беззвучный обмен взглядами под аккомпанемент светской болтовни. С нами едет её отец г. Вебер. Лиз не смущается, не тупит глазки, а смотрит откровенно, склонив набок головку и сложив ручки на коленях как пай-девочка. В ней нет тайны, как у Агнии. Изгиб темных бровей, открытый взгляд. Леопольд бы сказал: смотрит нагло как кошка, поймавшая мышь за жиденький хвостик, в раздумье: съесть сразу, помучить или отпустить по лености, придушив напоследок. Но Вольфганг, думаю, отметил бы только то, что за ним наблюдают, что он в поле её внимания, ей интересен — и старался бы изо всех сил. Они едут в теплой четырехместной карете. Экипаж удобный, закрытый, мягкий, и тоже впервые в его жизни. Обычно его зад горел от жестких сидений; и в последний путь его снова повезут на обычных дрогах. Они болтают об Италии, он передразнивает курфюрста, мечтает вслух об опере с Лиз-примадонной. Конечно, об итальянской, не о немецкой же — фу, грубо, площадно, зингшпилевато. Лиз принимает его похвалы, сдобренные «итальянской перспективой», как само собой разумеющееся. Папаша Вебер, пригубив бутылочку вина, пускает её по кругу. Лиз капризничает. Облизав губы, пробует горлышко язычком, сделав глоток, и передает Вольфгангу.
Выехав в восемь из Мангейма, в четыре они уже въезжают в Кирххайм-Боланд. По прибытию на место он сам расплачивается с кучером, договаривается насчет комнат в гостинице, распоряжается, что приготовить им к ужину, отправляет в замок визитные карточки с их именами. Он умеет отлично ладить с людьми — его искренность, открытость и природная доброта обезоруживают (вспомним таможню, когда, при угрожавших семье осложнениях, семилетний мальчик вынул скрипку и заиграл — их беспрепятственно пропустили). Он везде поспевает, заказывает, угощает, ободряет, развлекает — моцарт-перпетуум-мобиле. Пока есть в кошельке деньги, он, не задумываясь, их тратит. И пусть деньги на исходе, пусть страдает от разлуки с отцом Анна Мария, а в очередном письме его ждет новая взбучка от отца — он счастлив… Он хмелеет от собственной значительности, от близости Лиз, от льстивых слов её папаши… Он, мягко говоря, игнорирует Леопольда, заметив скороговоркой: «Они внимают всему, что бы я им ни говорил, ибо очень высокого мнения обо мне… я голоден», — влюбившись, он больше не хочет над собой ничьей власти, теперь любые путы, даже в виде отцовского здравомыслия, для него невыносимы.