Выбрать главу

— Ваша точка зрения оригинальна, но не бесспорна, Юлия Рубеновна…

— Но разве вы не считаете, что ее следует доложить в инстанциях?

— Нет, не считаю.

— Почему же?

— Нас не поймут. Мы получили почетный заказ, приняли обязательства…

О, безмозглый дурак, трус! Макашин прав: трусость — тоже вредительство. Где теперь эти обязательства, кому все это было нужно?

Макашин позвонил ей, вернувшись в Городок, после поездки по Америке.

— Ты знаешь про трещину?

Она не узнала голоса: сухой, деловитый. Два дня назад виделись в Домодедове. Какой был сияющий день! Машина ждала его, чтобы везти в Быково, оттуда самолетом он должен был лететь в Городок. Пили коньяк в буфете, он целовал ее руки украдкой, чтобы не увидел Николаенко. А глаза сияли — куда спрячешь глаза?

— Про какую трещину?

— Значит, ты не знаешь. Главный корпус дал трещину. А сегодня ночью еще и лабораторный — сверху донизу.

У нее похолодело сердце. Вот оно. Как же это пережить, что с ним будет? О заводе и о Макашине подумала в одном лице: что с ним будет?

Все дальнейшее происходило быстро: одна комиссия сменяла другую, с ног сбились, составляя справки, отчеты, ответы на вопросники…

В это время из Городка вернулся Ильин и однажды вечером позвонил ей. Она была дома. Она теперь все вечера проводила дома за одним и тем же занятием: читала бумаги из кожаного бювара. Этот (мать была права) роман о чужой жизни (впрочем, совсем не чужой, только дальней) не просто занимал душу, но каким-то образом успокаивал ее. Люди страдали, любили, старались делать это достойно вопреки разным обстоятельствам…

«3 сентября 1880 года.

В пять часов дня я застал его на пароходе в очень плохом состоянии. Тотчас приехал доктор и сказал мне после осмотра, что он безнадежен. Подали шлюпку. Он без посторонней помощи спустился по трапу, но когда начали грести, то с ним сделалось дурно. Я боялся, довезем ли до госпиталя…»

Прадед Юлии, Виктор Романович Торсен, завершив кругосветное плавание, умирает во Владивостоке от какой-то не ясной врачам болезни, которую они называют лихорадкой.

Его друг, капитан-лейтенант Постельников, не покидает его ни на час и записывает в дневник ход болезни, чтобы потом передать этот дневник жене Торсена Ольге Петровне.

Как вообразить себе давным-давно бывшую жизнь с ее запахами, цветом и светом? Запах старого дерева… Свет керосиновой лампы в высоком стеклянном абажуре…

На дне одного из ящиков старинного секретера Юлия Рубеновна недавно нашла монетку 1893 года достоинством в ¼ копейки.

— Посмотри, — сказала она дочери, — завалилась в щель монетка и пролежала чуть не сто лет.

Лизка, едва взглянув, чмокнула мать в щеку и умчалась, оставив за собой ветер.

— Куда ты так торопишься? — крикнула Юлия, не получив ответа.

С Лизкой в последнее время видятся редко. Некогда. Раньше матери было некогда, теперь — дочери.

Юлия подозревает неладное в Лизкиной жизни: то ли ссорится с мужем, то ли еще не ссорится, но уже чем-то другим — не домом — озабочена, увлечена. Естественно, мать узнает об этом последней, если вообще узнает…

В 1893 году деду Юлии исполнился двадцать один год. Он уже кончил курс и служил в Кронштадте. Мать, Ольга Петровна Торсен, купила для него ко дню рождения вот этот секретер красного дерева со множеством больших и малых ящиков, в одном из которых и обнаружилась позеленевшая от времени монета.

«…Мои сыновья такие большие и мужественные, что мне странно называть их мальчиками».

Ольга Петровна Торсен пишет другу своего мужа Юрию Дмитриевичу Постельникову через двенадцать лет после гибели Торсена:

«Как я рада была Вашему письму, дорогой Юрий Дмитриевич, так рада, что Вы и представить себе не можете!

Все мне кажется, что прошлое целиком куда-то провалилось, умерло для меня и я сама умерла для всех, кто меня знал прежде, но когда из этого далекого прошлого доносится какой-нибудь дружеский голос, как Ваш, — так тепло вдруг делается на душе и так хочется, право, поплакать над собою, и опять же хорошими слезами поплакать, от которых на сердце становится легче и спокойнее…»

Если бы ничего не случилось и грунт оказался бы прочным, как гранит, неужели Макашин все так же любил бы ее, восхищаясь тем, как она говорит, ходит, смеется?..

— Ты даже не представляешь, что ты для меня сделала, — сказал он ей однажды. — Ты меня раскрепостила.