Живут, подробностями жизни заполняя ее пустоту. Но Макашин не станет же интересоваться грецкими орехами и тем, где достать стиральный порошок «Дарья»! Как он-то живет каждый день? Так она и не успела этого понять.
А впрочем, зачем ей было это понимать? Разве для того, чтобы любить, надо непременно видеть, в каких шлепанцах ходит дома любимый человек и сколько ложек сахара кладет в чай по утрам?
Такси, круто повернув направо, вырвалось на пустынный в этот час проспект Ветеранов. В темном небе над проспектом Юлия увидела самолет. Он летел низко, наверное, шел на посадку, тревожно мигая красными бортовыми огнями.
Ей показалось, что все это уже было с ней когда-то: пустынный проспект, самолет, заходящий на посадку, и даже то, что сейчас скажет таксист, она уже знает. Он спросит:
— Какой дом-то? За лесом?
На проспекте Ветеранов от прежней деревни Ульянки остался лес, который, возможно, когда-то рос за околицей. Не лес — березовая роща. Теперь она белеет стволами по обе стороны проспекта. Направо выходит к Таллинскому шоссе, налево — к Балтийской железной дороге. А там недалеко и Пулково, аэропорт.
Первое время, когда Лизка только еще переехала в Ульянку и Юлия оставалась у нее ночевать, никак не могла привыкнуть к низко летящим над домом самолетам. «Здесь же спать невозможно», — говорила она дочери. «А я уже привыкла», — отвечала Лизка.
Как быстро выросла дочь! Но все еще — удивительно! — в ней, взрослой, уживается прежняя маленькая Лизка со смешными косичками, она боялась темных комнат и, держась за руку Юлии, храбро говорила: «Не бойся, мама, я с тобой»…
Похоже, что так оно и осталось: Лизка тверже и крепче Юлии стоит на земле. «Не бойся, мама, я с тобой»…
— Вы хоть и росли в войну, но мы позакаленней вас, — говорит она матери. — Нас так просто не собьешь!
— Нас, что ли, собьешь? — возражает Юлия.
— Да вас пальцем тронь, вы уже лапки кверху: «Все рухнуло, все ужасно!» Терзаетесь какими-то нереальностями.
— Что значит — нереальностями?
— А то и значит, что не смотрите на мир трезво. А в нем, между прочим, все закономерно, в том числе и ошибки.
— И трусость? И подлость?
— Ах, оставь, пожалуйста! Что за охота всякую служебную неурядицу тот час же объявлять подлостью?
Иногда кажется, будто для Лизки не существует вопросов — одни ответы. Все-то она так безошибочно знает!
Но ведь это, должно быть, только кажется, это такая манера говорить. Вот и сейчас по телефону просит приехать (что-то, очевидно, меняется в жизни), а в голосе ни растерянности, ни беспокойства.
— Это у меня-то нет вопросов? — засмеялась однажды Лизка, выслушав Юлию. — Я чаще всего просто не желаю обременять тебя своими проблемами. Знаешь, как французы, они считают неприличным исповедоваться в неудачах.
— Ты же не француженка!
— Это ты не француженка, — опять засмеялась Лизка и передразнила мать: — «Все рухнуло, все ужасно».
Юлия улыбнулась, вспомнив, как смешно Лизка это произносит.
— Здесь? — спросил шофер, сворачивая к тротуару. Она расплатилась и вышла из машины, все еще улыбаясь. Вокруг лежал снег. Было тихо, морозно, ясно. Над девятиэтажным Лизкиным домом дрожали звезды.
9. ИЛЬИН
…Теперь получалось, что у них две квартиры: в Колпине и в Городке. Живи, где хочешь, а жизни нет. Может, не надо было уезжать? «Чего тебе там посулили?» — спрашивал Матвеев. А Татьяна сказала Лешке Самоварову, когда он пришел вместе с Ильиным в больницу навестить ее:
— В каких местах мы побывали, Леша, ты и представить себе не можешь. У нас тут такого в век не увидишь. Вот поправлюсь — опять туда поедем.
Она знала, что не поправится, знала, но все же сказала так, должно быть, специально для Михаила, чтобы не каялся.
— Я так ни капельки не жалею, что поехали. Мне другой раз даже снится: степь, солнце, виноград, как янтарь, желтый…
Когда Татьяну хоронили (Ильин слышал), Валентина с красным от слез лицом говорила Наталье:
— Твоя мать все мечтала в Городок вернуться. И чего ей там нравилось, господи! Пустая степь, солнце, как сковородка раскаленная…
Матвеев пришел на похороны со Звездочкой на пиджаке, держался солидно, на поминках почти не пил.
Давным-давно, когда Матвеев и Ильин были мальчишками, только что из ремесленного, их на заводе обучал сварке Григорий Матвеевич Пронин. Было ему лет пятьдесят, и он казался им стариком. Они так и звали его между собой «старик Пронин». Почему-то он не любил Матвеева, а когда тот ушел со сварки в сборочный, сказал Михаилу: «Все равно бы от него на сварке толку не было, пусть идет».