— Какого черта ты лежишь здесь?!
— Тише, — поморщился Митя.
Николай Викторович оглянулся на Митиного соседа, вытащил задвинутый под койку табурет, сел. Положим, он понял, почему Митя лежит здесь: не захотел, чтобы друзья-приятели, а такие в той больнице всегда найдутся, смотрели со злорадным сочувствием. Положим, это он понял, а остальное — нет.
— Ты у Филимонова был?
— Да. Он сказал мне, что я стал работать хуже.
Николай Викторович встал с табурета так, будто хотел куда-то бежать, потом снова сел.
— Обещай мне, — тихо и медленно сказал Архипов, — что ты не пойдешь говорить обо мне к Филимонову и вообще никуда не пойдешь. Обещай мне, слышишь?
— Да, да, — рассеянно отозвался Коля и, увидев ставшие вдруг незнакомыми Митины глаза, торопливо повторил: — Да не волнуйся ты, я никуда не пойду.
Прежде чем идти к Филимонову, подумал он, следовало бы повидать Кутса.
— Кутс был у тебя?
— Он заболел.
— Хорошенькая история. Что с ним?
— Не знаю. От меня ведь теперь все скрывают. Ростислав Павлович сказал, что Эл Гэ заболел якобы несерьезно.
Ростислав Павлович был одним из Митиных замов.
— Он дома?
— Кто? Ростислав Павлович?
— Кутс. Дома или в больнице?
— Откуда я знаю…
Подошла сестра со шприцем и ампулой. Николай Викторович встал.
— Я приду завтра, — сказал он и пошел к двери, не оглядываясь.
«…прибежала, шурша, Елена».
Дмитрий Федорович отложил книгу. Почему-то теперь нет шуршащих платьев. А как было бы красиво: она вошла, шурша платьем.
Подумав так, он сейчас же вспомнил Лялю. Без злости — злость давно прошла. Без горечи — горечь тоже прошла. Все прошло, а что-то осталось. Что?
Второй день, вероятно стараниями Зариньша, он лежал в палате, где кроме него было еще трое больных. В коридоре не удавалось читать, не хватало света, а здесь читал целыми днями.
Вчера Коля спросил его:
— О чем ты жалеешь? О суете?
— Да, — ответил он. — О суете.
Суета была формой существования. Другой он не знал, не хотел.
«…прибежала, шурша, Елена».
Этот роман всегда перечитывал в редкие дни болезней, знал его наизусть, читая, думал обо всем на свете; мысли, не спутываясь, текли поверх строчек. Думал о себе сегодняшнем и о себе давнишнем, уже не существующем, о том, как ездили в Киев, была зима, декабрь, снег мягкий, не морозный валил всю ночь и весь день и засыпал город мягкими чистейшими сугробами. Спускались с Лялей к Подолу, проваливаясь в снег и скользя по крутой улице мимо дома, похожего на замок, и мимо дома, о котором роман.
Заглядывали в окна («Ужас, до чего неприлично», — шептала Ляля), что можно было увидеть в окнах? Старую жизнь? Семь пыльных и полных комнат, белый изразец голландской печи, знойные розы на крахмальной скатерти? Да нет же! Ничего нельзя было разглядеть в окнах. Начинались сумерки. Тогда любили друг друга. Да, да. Тогда еще любили друг друга, а теперь бывшая жена посидела из вежливости у постели и ушла по своим делам.
— О чем ты жалеешь? О суете?
Не Коле об этом спрашивать. Он из того же теста, вынь его из его жизни — черт знает что случится!
Все же стало легче, когда Коля вернулся. Просто оттого, что он здесь, рядом, стало легче. А помочь он ему не сможет, хоть и станет биться обо все углы. Архипов не сомневался, что Зариньш будет нажимать на все свои связи, будет стараться что-то изменить, но как изменишь, как вынешь из памяти этот разговор в кабинете у Филимонова?
«Есть мнение, что ты стал работать хуже». Как стыдно, что он это слышал. И все еще продолжает слышать. Каждый день продолжает это слышать…
Прошел месяц, и наступил день выписки. С утра нянечка принесла в палату брюки, пиджак, пальто — все то, в чем он сюда приехал. Накануне мать привезла ему чистую рубашку, носки и даже зачем-то галстук.
— А галстук-то зачем? — засмеялся он.
И мать, увидев, что он засмеялся, расплакалась.
— Ты чего? — испуганно спросил Митя. Мать редко плакала, почти никогда. — Ты чего?
Домой ехали в машине, которую прислал Коля. Сам он приехать не смог: вызвали на коллегию в министерство.
Мать уже не плакала, своим всегдашним густым и как будто сердитым голосом, сидя рядом с шофером, делала ему указания, как надо ехать.
В детстве Митя боялся матери, потом это прошло. Потом ему стало ее жалко. Жалко за то, что ее никто не любил. В детстве это не казалось странным: он сам ее не любил, только боялся. Когда она вечером приходила домой, что-то сжималось в нем от страха. Непостижимым образом она догадывалась обо всех его провинностях.