Выбрать главу

— Ты же не была такой дурой, когда меня забирали в ГПУ! Что же теперь-то случилось? Was ist los?

Она выскочила на лестницу и бросилась во двор. Was ist los? Что случилось? Ах, ты все еще не понимаешь! Хочу жить, жить! Не просыпаться по ночам от страха, не бояться за детей… Хочу верить, что тебя не арестуют, ведь ты не взрывал водопровод, пусть забирают других, которые, может быть, хотели его взорвать…

Он целовал ее руки, слизывал с губ соленые слезы.

— Прости меня, — говорил он.

— Нет, нет, — она качала головой. — Нет, это я виновата.

— Ты ни в чем не виновата…

— Я просто сошла с ума.

Вечер давно перешел в ночь, а ночь в следующий день, первый день декабря тридцать четвертого года.

Из дневника Елены Гараи.

«23 апреля 1935 года.

Я говорю сейчас Марте: «Оставь флажок в покое, не тереби его». А она: «Зачем его оставлять в покое? Ему на Первое мая надо идти, а не в покое».

Ирма вчера говорит мне: «Мама, запиши, я стишок придумала». И диктует:

Под Первое мая К этой Кремлевской стене Люди приходят. Недавно стояла машина с гробом, В этом гробу лежит наш Киров…»

То, что приговорили к расстрелу, а потом освободили, кажется не просто чудом, а чем-то невероятным, даже сомнительным: вдруг передумают, решат, что ошиблись? После первых дней с их оглушительной радостью наступило отрезвление. Ничего еще не известно, ничего, ничего. Да и как радоваться, если Ласло не вернулся? И непонятно, как жить дальше: работы не дали, в партии не восстановили. Генрих пропадает где-то целыми днями — где? Приходит мрачный, Леля боится спрашивать. Хорошо хоть она работает, хоть этот небольшой заработок у них есть. Леля берет в издательстве немецкую корректуру, можно работать дома, и дети под присмотром. Считается, что они ничего не знают, не понимают. Генриха, как и в первый раз, забрали с работы. Леля (судьба милостива) не видела, как уводят. Увидеть — умереть. И дети не видели.

Из дневника Елены Гараи.

«17 ноября 1937 года.

Марта сегодня: «А я знаю, в цем дело, все знаю». И на ухо мне, чтобы не слышал Генрих: «Папу выклюцили с работы».

Становилось немного легче, когда приходила Эрика. Эрика, умевшая обо всем, даже о самом страшном, говорить смеясь. Давно, еще в двадцатых годах, Леля ревновала Генриха к Эрике. Казалось: кто же может устоять перед ней? Все было красиво в этой женщине: и как курила, изящным движением тонких пальцев стряхивая пепел, и как смеялась, откинув голову. Эрика работала на радио переводчицей. Никто из своих не звал ее Эрика, только — Лани. Это была ее партийная кличка. Однажды она показала Леле клеймо, выжженное на ее ноге во время пыток в будапештской тюрьме. Пришлось высоко поднять юбку, она сделала это при мужчинах, и в этом не было ничего неестественного, неестественным было только клеймо на ее длинной смуглой ноге.

Теперь, помогая Леле готовить в кухне ужин, Эрика говорила:

— Страшно тогда, когда чего-то не понимаешь. Мне уже ничего не страшно.

— Что-то похожее говорил Бартош, — вспомнила Леля.

— Когда?

— В двадцать девятом, когда вышел из ГПУ.

— О, — рассмеялась Эрика. — Тогда-то нам всем как раз было страшно. Тогда мы еще ничего не понимали…

Леле хотелось сказать, что она и сейчас ничего не понимает, но было стыдно показаться глупенькой. Она промолчала.

— Генрих немножко идеалист, — усмехнулась Эрика. — Немножко, — повторила она. — Ein bisschen. Поэтому ему труднее выкарабкиваться.

Все же выкарабкались, если Эрика это имела в виду. Генриха восстановили в партии и на работе. Ирма пошла в школу, Марту отдали в немецкую группу. Даже (смешно сказать!) зеленый шелк Леля наконец купила и сделала на окна, как когда-то хотела, зеленые шторы.

Из дневника Елены Гараи.

«11 сентября 1939 года.

1 сентября Ирма пошла в школу в Басманном переулке. Кончилось детство. У меня болит душа, это страх за родную маленькую жизнь. Ирма, Ирма. Я прижимаю ее к себе, глажу ее головку, ее прекрасное смуглое нервное лицо, как будто ограждая ее от этой жизни…»

«7 декабря 39 года.

Марта вечером, лежа в кроватке:

— Мне никак не хочется спать. Я буду не спать.

— Спи, детка, и ни о чем не думай.

— А ты, мама, разве, когда ложишься спать, ни о чем не думаешь?

— Я стараюсь поскорей заснуть.

— А я думаю, много думаю.

Генрих спросил:

— О чем же ты думаешь, маленькая?