— Ах, ты! — сказала она брату и ударила его по затылку. Потом посмотрела на мать, на ее худое лицо, на котором гасли только что сиявшие глаза, и приняла из ее задрожавших рук завернутого в одеяло ребенка.
Девочку назвали Лилей. Серафима Семеновна, когда лежала в родильном, хотела назвать дочку Надеждой. Но, во-первых, какая же надежда? — вся надежда рухнула; а во-вторых, имя Лиля предложила Саша, и мать не посмела ее ослушаться.
Молоко пропало в тот же день, как пришла из больницы. Разбавляли козье, делали настой из овса, примешивали к молоку. Через месяц Лилю было уже не узнать: личико округлилось, сделалось белым, гладким, глазенки синие.
Саша переселилась из боковушки в большую комнату, сама ночью вставала к девочке, давала рожок, качала люльку.
А еще через месяц вернулся отец. Было это так. Муж Клавдии, степенный, самостоятельный мужик, остановился, идя с работы, у соседской калитки.
— Серафима! — позвал он и, когда она вышла, сказал без улыбки: — Твой-то на станции сидит с мужиками, домой идти боится, говорит: «Серафима не простит, и детей стыдно».
Новость все в доме перевернула вверх дном.
— Явился! — крикнула Саша. — Ноги чтоб его здесь не было!
— Опомнись, дом-то отцов, — сказала мать. — Не ярись, всякого пожалеть надо.
— А он тем более не всякий, а отец, — неожиданно вступила в разговор молчаливая Катя.
— Хуже всякого — вот какой он отец! — распаляясь, кричала Саша.
— Богом тебя прошу, не ярись, — устало повторяла мать, укачивая расплакавшуюся Лилю.
Саша ушла, хлопнув в сенях дверью.
— Сходи за отцом-то, — сказала Серафима Семеновна Толе. — Ну, ошибся человек, что же его теперь — казнить?
Толя обрадованно выскочил из избы, последних слов матери уже не слыша, Катя молчала, но и в молчании Серафима Семеновна угадывала Катино согласие с нею. Подумать только, выросла заступница! Незаметно выросла. Все внимание было Саше, старшей, и малышам, ну, еще Толе, потому что мальчик, вдруг чего-нибудь созорничает, а Катя росла тихой, молчаливой… Незаметно выросла.
Отец поселился в боковушке, стараясь занимать в доме как можно меньше места. Говорил мало, работал много, но пил по-прежнему. Пристрастился к рыбалке и Толю пристрастил. В воскресенье, задолго до рассвета, уходили на водохранилище — семь километров, возвращались всегда с уловом, разморенные, довольные. Эти воскресные рыбалки с сыном, должно быть, были отрадой для отца. Вообще только с Толей он чувствовал себя легко. С остальными был молчалив, насторожен. На Лилю совсем не глядел, будто не его.
Серафима Семеновна приглядывалась к мужу словно издали, ни разу по душам не поговорили. Да и где говорить — кругом дети. Когда-то ночь все решала. Теперь и ночи нет. Да и чего теперь решать? Все, видно, решено уже.
Саша поехала в областной город поступать в техникум. Это мать так хотела, чтобы Саша училась. Еще хотела, чтобы она уехала. Хоть на время. Но этого самой себе даже не говорила. Как можно! Хотеть, чтобы родное дитя из дома уехало! Это ж кем надо быть?
Но устала видеть, как Саша злобится на отца. И чего, казалось бы? Она-то, Саша, помнит ведь, каким отец был. Это малышам не достались ни его ласка, ни приветливость, ни самоделки-свистульки. А Саша-то помнит — так хоть память бы эту любила. Вот Катя другое дело. Катя жалеет отца. Серафима Семеновна слышала, как Катя сказала однажды старшей сестре:
— Злая ты, Сашка! В кого это ты такая злая?
Серафима Семеновна терзалась: «Это я виновата. У Саши и детства, считай, не было. Всегда за старшую, всегда в ответе. Бывало, прибегу с фабрики — сразу ей выговор: почему Толька нос расквасил, почему куры не кормлены?.. Кто ж ее лелеял-холил? С нее только спрос был».
Теперь, когда Саша приезжала из города домой (в техникум она не поступила, устроилась в ателье ученицей), Серафима Семеновна не знала, куда ее и посадить. Делать ничего не разрешала, когда та однажды собралась вымыть полы, отобрала ведро и тряпку: «Катька вымоет!»
Саша перед зеркалом подводила карандашом брови, надевала резиновые сапожки на каблуке (в поселке еще ни у кого таких не было), выходила за калитку. Там ее уже ждали подруги.
— В дэка, видать, пойдут, — говорила мать, обращаясь к Кате. — Погляди-ка, наша Саша самая справная.
Катя отрывалась от книг, подходила к окну. Девчонки шли гуськом через луг, Саша — в сапожках, остальные — босиком по холодной сентябрьской траве. Туфли берегли, несли под мышкой.
Вечером поселок засыпал рано, кое-где только светились окна. Вот и привыкли к поселку, а когда-то казалось: ни за что не привыкнуть. Даже люди здесь выглядели иначе, чем в деревне, ожесточенные какие-то, неприветливые. Да и что поселок? Ни деревня, ни город. Как и жить-то здесь, не поймешь. Вот Саша говорит: «Какая еще горница, мам? Прямо как в деревне!» А сами вчера собрались вечером около Мишкиного аккордеона «елецкого» плясать. Чем же не деревня?