Выбрать главу

Фантаст, «визионер», мечтатель, автор причудливых сказок в стихах и прозе, неуемный импровизатор и выдумщик самых невероятных лицедейств, он умел в то же время чутко прислушиваться к людям, внимательно за ними наблюдать, всей душой откликаться на чужое горе. Сквозь декадентскую мистику всевозможных инфернальных маскарадов, полетов и низвержений в бездны, сквозь ритмические и звуковые изыски вдруг пробивалась искренняя тревога, предчувствие близких исторических трагедий, а сквозь виртуозную словесную и звуковую игру — злой сарказм по адресу «сытых».

В обличии легкомысленного денди, в рединготе и цилиндре, с моноклем на ленточке, в крахмальной манишке под изящным жакетом и с тростью в руке, он, бывало, опрометью бежал по первому зову улаживать какую-нибудь бурную соседскую ссору, кому-то помогать, кого-то срочно выручать из беды, спасать или просто кормить. В округе его все знали и любили, хотя и считали чудаком, немножко помешанным, немножко смешным. Довольно широко было известно, что элегантные принадлежности «дендизма» по возвращении домой тщательно прячутся в дряхлый сундук и за рабочим столом заменяются весьма непрезентабельной кофтой, а источником филантропии нередко служит гонорар, полученный Жакобом за гаданье на картах от какой-нибудь благодарной консьержки. У Пикассо есть портрет, где Жакоб сидит на полу среди своих книг.

Жил он неподалеку от Бато-Лявуар, на той же улице Равиньян. В его полуподвальной крошечной квартирке всегда было темновато, даже днем у него на столе горела лампа. Пройдя через тесный дворик, где на стенах цветными мелками были изображены знаки зодиака и пахло кошками и помойкой, посетитель прямо с порога оказывался среди картин — они висели даже в сенях. Тут были и многочисленные подарки друзей-художников и собственные, отнюдь не дилетантские работы. Через этот полуподвал, где всякий «человек искусства» был желанным гостем в любой час суток, где вечно кипятился на печке замызганный кофейник, а еды не было никакой, прошла в разные времена вся так называемая «парижская школа» («Ecole de Paris») живописи, графики и скульптуры. Модильяни, как и многие другие, сюда забегал и засиживался здесь постоянно.

Поэтическая мистика, из которой у Макса Жакоба рождались его «экстазы, раскаяния, видения, молитвы, поэмы и размышления» (так он сам однажды определил жанры своей лирики), привела его к мистике религиозной. Сын бедного провинциального еврея-портного и, как говорится, «типичный представитель богемы», он неожиданно даже для близких друзей стал ревностным католиком и зачастил в церковь. Это, однако, не мешало ему, посвящая стихотворение соседнему храму Сакре-Кёр, весьма вольно обращаться с божественной темой в угоду яркой образности:

«Боженька там, в своем замке, По вечерам у него в окнах свет. Я ночью издалека увидал его дом, Затейливый и высокий, как бисквитный торт».

В одном из позднейших лирических сборников Жакоба «Центральная лаборатория» есть стихи под названием: «Господину Модильяни, чтобы ему доказать, что я поэт». В этом стихотворении, чуть-чуть напоминающем интонации молодого Маяковского, снова фигурирует бог, который назначил поэта своим секретарем и дал ему расшифровать свою книгу, что он и делает по ночам, а кругом летают нескромные демоны и норовят похитить общую теперь тайну поэта и бога. Тоже что-то не слишком ортодоксально для новообращенного!

Мы не знаем, какие были основания у Макса Жакоба доказывать своему давнему другу, что он поэт. Судя по обоим знаменитым портретам, сделанным Модильяни в 1916 году, художник это знал и чувствовал глубоко. Только на одном из них — это поэт, желающий скрыть свое подлинное лицо под личиной наигранной светскости и презрительной иронии, а на другом — поэт застигнут врасплох, без всякой маски, вне каких-либо модных «веяний времени», в минуту сугубой творческой сосредоточенности, раздумья, а может быть, и тяжелого предчувствия. Макс Жакоб не раз предсказывал себе в стихах трагическую гибель — «Голгофу поэта» (в 1944 году, во время оккупации, он был схвачен немецкими фашистами и препровожден в Дранси, пересыльный пункт по пути в Освенцим. Пересылать его не пришлось: он умер на грязном полу лагерного барака в Дранси, до последней минуты стараясь поддерживать и утешать тех, кто был рядом с ним).

Третьим, и едва ли не самым мощным центром притяжения в Бато-Лявуар был, разумеется, Пабло Пикассо. Так же как Макс Жакоб, он здесь считался «старшим», хотя в 1906 году ему было только двадцать пять лет. Но к этому времени он уже успел пройти такой путь художественного развития, который сам по себе мог бы составить содержание целой творческой жизни. На этом удивительном пути годы ученичества оказывались в равной мере годами открытий; влияния (Сезанн, Тулуз-Лотрек) возникали как будто только для того, чтобы их тут же преодолевала обогащенная ими самобытность; краткие по времени творческие этапы, возникая из неподдельности мировосприятия, каждый раз открывали новую природу мастерства. Учиться у Пикассо было трудно, но пройти мимо него — невозможно. Его урок был уроком творческой воли прежде всего. Он казался воплощенным духом сомнения и неудовлетворенности. Даже ярых противников не могла не восхищать его неподкупность по отношению к успеху и славе, непреклонность его расставаний с тем, что было только что достигнуто, что уже многим нравилось и многих волновало.