Выбрать главу

Конечно, никакой он не революционер — ни в жизни, ни в искусстве. И социальное в его творчестве вовсе не равнозначно революционному. Открытый прямой вызов враждебным, противным его натуре явлениям окружающей жизни нечасто встречается в его творчестве. И тем не менее прав Кокто, когда говорит, что этот художник никогда не был равнодушен к тому, что его окружало, что он всегда «судил, любил или опровергал». Не только в знаменитой саркастической, почти плакатной «Супружеской паре», но и на других полотнах и в ряде рисунков нельзя не почувствовать, как ненавистны Модильяни сытое самодовольство, дешевый снобизм, бросающаяся в глаза или умело завуалированная пошлость, всяческая буржуазность.

Но над судом и опровержением в его творчестве явно преобладают понимание и сочувствие. Преобладает любовь. С какой обостренной, тончайшей чуткостью он улавливает и передает нам человеческие драмы, с какой осторожной нежностью проникает в самую глубину затаенной тоски, неизбывной и упрямо скрываемой от равнодушных взглядов. Как он умеет расслышать немой, не высказанный вслух укор обиженного, обездоленного детства, обманутой, несостоявшейся юности. Всего этого много, для иного любителя бездумного оптимизма, пожалуй, даже слишком много в галерее наиболее близких Модильяни людей. Но что же делать, если он это видит прежде всего и чаще всего в «простых» людях, в людях не из «общества», к которым его всегда так тянет: в молодежи городских и деревенских низов, горничных и консьержках, натурщицах и модистках, рассыльных и подмастерьях, а иной раз и в женщинах парижских тротуаров. Это вовсе не значит, что Модильяни прикован к одному только страданию, что он художник безнадежно смирившейся скорби. Нет, он жадно ловит и умеет заставить просиять настоящую силу человеческого достоинства, и деятельную, чуткую доброту человеческую, и стойкую душевную цельность. Особенно — в художниках и поэтах, а среди них — особенно в тех, кто с молчаливым упорством, стиснув зубы, шел тяжким путем отверженного, но не преклонившегося таланта. И неудивительно. Ведь это был и его путь — путь «жизни короткой, но полной», которую он когда-то сам себе напророчил.

Глава I

Монмартр

В начале 1906 года среди молодых художников, литераторов, актеров, живших на Монмартре своеобразной колонией, в которой все так или иначе знали друг друга, появилась и сразу привлекла к себе внимание новая фигура. Это был Амедео Модильяни, только что приехавший из Италии и поселившийся на улице Коланкур, в маленьком сарае-мастерской посреди заросшего кустарником пустыря, который называли «маки» и как раз тогда начинали застраивать новыми домами. Ему было двадцать два года. Он был ослепительно красив, но привлекал к себе, очевидно, чем-то еще более необычным. Многие из тех, кто с ним тогда встретился впервые, запомнили прежде всего лихорадочный блеск больших черных, в упор глядящих глаз на матово-смуглом лице. Негромкий голос казался «горячим», походка — летящей, а весь облик — сильным и гармоничным.

Вспоминают, что в общении с любым человеком он был аристократически вежлив, прост и благожелателен, сразу располагал к себе своей душевной отзывчивостью и щедростью. Великолепно, с полной свободой говорил по-французски. Легко знакомился и еще легче переходил от первых незначительных фраз к разговору для него интересному, по-своему этот разговор поворачивая, преимущественно на литературные темы. Причем не без некоторого щегольства и, может быть, с чрезмерной для первого знакомства поспешностью обнаруживал отличное знание Ибсена, Шелли, Ницше, Д’Аннунцио, Уайльда и даже Достоевского. Терцины «Божественной комедии», стихи Леопарди, Вийона, Рембо из него так и сыпались по любому поводу. А в то же время наблюдательному собеседнику нетрудно было угадать за этим каскадом несколько напористой эрудиции, за этой южной, «средиземноморской» экспансивностью какую-то очень бдительно охраняемую, таящуюся в глубине души замкнутость. Или, может быть, неуверенность. А может быть, и тревогу.

О литературе он говорил с увлечением, не скрывая своих привязанностей и пристрастий. Но определенных суждений о живописи, особенно о современных ее направлениях, во всяком случае поначалу, он почему-то избегал. Тем не менее было очевидно, что его живо интересуют последние работы Пикассо, Матисса, Вламинка, Дерена, Утрилло, «таможенника» Руссо и что в то же время он уже успел хорошо изучить Лувр. На стенах его мастерской были приколоты булавками репродукции картин итальянского Ренессанса: Боттичелли, Перуджино, Лотто, Карпаччо, Андреа дель Сарто, Корреджо, Тициана. И это показалось странным, если не смешным, кое-кому из его новых монмартрских знакомых, особенно радикально настроенных по отношению к «наследию прошлого».