Растравляя страсть Амедео ко всему созданному французской культурой, в частности к поэзии Бодлера, Арденго Соффичи и Ортис де Сарате рассказывали ему о Париже, этом гигантском тигле, где бурлит все мировое искусство и получается сплав, легированный щедрой порцией свободы. Оба расточали хвалы живописи Сезанна, произведшего подлинную революцию в искусстве писать маслом. А еще у них часто заходила речь о первых шагах тех, чьи имена заполняли посвященные художникам журналы того времени: они толковали о Дега, Ренуаре, Моне, Сислее, Тулуз-Лотреке, Гогене, Ван Гоге, да и о Сезанне тоже — вот уж кто мог послужить примером художника, которому еще при жизни была уготована громкая слава! Создавалось впечатление, что эти первые шаги безвестных талантов, часто трудные, довольно быстро увенчивались успехом.
В конце 1905 года Евгения приехала в Венецию повидать сына. Она привезла немного денег, оставленных ему в наследство дядей, Амедеем Гарсеном, а от себя в подарок экземпляр «Баллады Рэдингской тюрьмы» Оскара Уайльда. Опубликованная в 1899 году и посвященная памяти «бывшего кавалериста Королевской конной гвардии», повешенного за убийство возлюбленной, поэма стала гимном свободе. Со стороны матери это был поистине символический подарок, ибо она понимала, что сын, как уайльдовский герой, тоже с «тоской в глазах» смотрел вверх, «на лоскуток голубизны». «Но каждый, кто на свете жил, / Любимых убивал»[1], как гласят финальные строки баллады. То же делал и ее сын, когда уничтожал свои работы. Да в известном смысле и теперь, когда стремился уехать в Париж.
Он отправится туда зимой 1906-го.
Перед отъездом его друг Фабио Мауроннер, который впоследствии сделается настоящим мастером гравюры, купит у Амедео мольберты и некоторые личные вещи из его бывшей мастерской.
В одно прекрасное утро с весьма скромной суммой денег в кармане Модильяни вышел из поезда на Лионском вокзале. На белом трамвайчике доехал до квартала Мадлен, где, как привык поступать в первые дни на новом месте, остановился в хорошей комфортабельной гостинице.
Когда они прощались в Венеции, Ортис де Сарате дал ему рекомендательное письмо к своему приятелю Сэму Грановскому, украинскому художнику и скульптору. На следующий же день после приезда Амедео нанес ему визит. Это был большой оригинал, настоящая богема, он ни на грош не заботился о завтрашнем дне и был наделен чувством юмора, столь же примечательным, как его горячечный акцент, катающий букву «р», словно Сизифов камень. Увидевши Амедео, такого безукоризненного в его приталенной бархатной куртке и красном шарфе, небрежно повязанном вокруг шеи, черных шнурованных ботинках выше щиколотки и широкополой шляпе, украинец в своей клетчатой красно-белой рубахе, в выношенных до бахромы на брючинах штанах и в шляпе, давшей ему прозвище Монпарнасский Ковбой, сразу же подпал под обаяние элегантности этого юноши и его повадки, уверенной наперекор всей застенчивости.
— Итак, молодой человек, — произнес он на своем относительно французском наречии, — теперь ты в Париже, и что же ты будешь здесь делать?
— Хочу делать скульптуры. Большущие, вот такие! — решительно объявил Амедео, широко раскинув руки. — Ничего, кроме скульптур, как Микеланджело.
— А живопись?
— И это тоже. Но прежде всего скульптура!
Париж 1906 года — город, модернизованный за последние полвека, резко обновившийся с тех пор, как префект департамента Сена, движимый своими кипучими амбициями, не упустил удачного повода, выпавшего на его долю, и сделал Париж более доступным, чистым, удобным для проживания и красивым; столицы стало не узнать с тех пор, как барон Жорж Оссман подарил ей, во многих отношениях остававшейся средневековым городом, широкие обсаженные деревьями проспекты — таких до него и не видывали! Он также снабдил Париж водосточными трубами и новыми источниками питьевой воды, украсил парками, большими садами, скверами, а еще, гармонизируя городскую архитектуру, установил стандарты возведения новых зданий. Карнизы, балконы, лепнина теперь в ладу друг с другом и, сочетаясь, украшают фасады. В результате к началу XX века Париж сделался городом поистине возрожденческим, снова достойным принадлежать к золотому XVII веку, а заодно и следующему веку Просвещения — лучезарной культурной столицей, центром мира искусств и литературы, синонимом всего, что связано с игрой воображения и изобретательством, с творческой дерзостью — читай, с фрондой. Парижский дух притягивает, соблазняет, увлекает так, что у всего международного артистического мирка здесь вырастают крылья: скульпторы, поэты, писатели, музыканты проводят дни и ночи в поисках неизведанных пространств вдохновения или, опрокидывая ограды и барьеры собственных понятий, предоставляют потоку своей креативности вольно хлынуть на простор. Два холма, один на севере, другой на юге — Монмартр и Монпарнас, — одинаково овеяны вихрем фантазии и освободительной энергии. Большое разношерстное племя, что явилось сюда откуда-то из степей Восточной Европы, с гор Кастилии, со скандинавских озер или с земель Тосканы, смешивается с остальным населением Парижа. «Нервное воображение народов кружит вокруг невидимого пламени, горящего в очаге, имя коему — Париж», как точно и красиво подытожил историк искусства Эли Фор.