Выбрать главу

В качестве уточнения можно отметить, что барон не ограничивался организацией оргий на Капри. Он также пригласил в Берлин некоторое число итальянских камеристок и поселил их в отеле «Бристоль», устроив там что-то вроде гарема. Вильгельм II, руководствуясь дружескими чувствами и желанием поддержать весьма пошатнувшийся национальный престиж, пожелал лично участвовать в церемонии погребения. Этот жест доброй воли способствовал сохранению индустриальной империи Круппов, но, увы, не смог упредить распространение грязных сплетен. Одна из самых назойливых гласила, что Альфред сам инсценировал самоубийство, чтобы избежать скандала. Спустя годы газеты будут распускать слухи о том, что злосчастный барон не умер и его якобы видели где-то в Соединенных Штатах, на Дальнем Востоке, в Южной Америке или даже в Иерусалиме.

Пять писем, посланных Модильяни своему приятелю Оскару Гилья во время этого путешествия, являются самыми крупными автобиографическими документами будущего художника. Они повествуют о вере, мыслях и планах Амедео. Никогда больше ему не представится возможность доверить бумаге свои мысли в такой раскованной и раскрепощенной манере. Восстановившееся здоровье, мягкость климата и отдых — все это способствовало раздумьям и побуждало его к откровениям: в эти дни жизнь казалась ему более насыщенной, яркой и богатой событиями. Будущее рисуется Амедео в радужном свете. Он полон сил и желания быть властелином своей судьбы.

На Капри Амедео ощущает себя счастливым. Впервые ему кажется, что он спустился с вершин юношеских мечтаний на землю. Он не может даже представить себе, что ожидает его в Париже, и живет ощущением уюта, который даруют ему это благословенное место, люди, с которыми он здесь знакомится, и любящая мать. Тональность писем обусловлена этим райским существованием, несмотря на всю его эфемерность.

Первое послание написано на бланке отеля «Пагано»:

«Я уже на Капри (очаровательное место, откровенно говоря)… Уже четыре месяца, как я ничего не делаю, а только собираю материал… Надеюсь все же, что придет время, когда я устроюсь во Флоренции и начну работать… Но перед тем как накопленные мною идеи, ростки которых я взлелеял в этом покое, как в волшебном саду, дадут всходы, мне надо привести себя в порядок».

Планы пока неопределенные, но отчетливо заметно стремление работать — то есть полностью посвятить себя искусству.

Второе письмо написано на вилле Биттер. Теперь ощущения от острова несколько иные:

«Капри — одного этого названия хватило бы, чтобы в моей голове возникла буря образов, исполненных прелести и античных томительных страстей. Мне он представляется сейчас вечной весенней страной. Классическая красота этого места пронизана ощущением вездесущей и бесконечной чувственности. И (даже вопреки англичанам с «бедекерами», заполонившим весь остров) — это блистающий, дурманящий своим ароматом цветок над морем».

«Волшебный сад» стал вдруг д’аннунцианским «блистающим и дурманящим цветком». «Покой» превратился в «чувственность», настолько ощутимую, что она становится «бесконечной».

Последующие строки проливают свет на происходящие изменения:

«Представь себе (это то, что может случиться только на Капри) — вчера я пошел прогуляться за город при луне с одной норвежской девушкой… в достаточной степени хорошенькой и, по правде говоря, очень чувственной».

Вспоминает он и учителя Микели, но всего в нескольких словах: «Микели? О Боже, их на Капри целые полки!» Он имеет в виду толпы дилетантов, которые пытаются воспроизвести наиболее «выразительные» и «живописные» виды.

В третьем письме исчезают описания пейзажей и прогулки при свете луны. Это маловразумительный текст, взволнованный и пылкий, разгоряченный сильнейшим томлением, которое настойчиво требует «излияния чувств»:

«Я пишу, чтобы излить тебе чувства и оправдаться перед самим собой.

Я ощущаю прилив мощнейшей энергии.

Я хотел бы, чтобы моя жизнь была как бурная большая река, брызжущая радостью. Тебе я хочу рассказать все: так вот — во мне зреют плодоносные семена, и мне надо работать.

Я в возбуждении, но в возбуждении, предшествующем радости, за которой последует непрерывная духовная деятельность. Вот, я тебе это написал и думаю, что это хорошо, что есть такое возбуждение. С ним мне любые превратности судьбы нипочем, я чувствую в себе неутомимую энергию…»

Ключевое слово этих строк — «я», повторенное не единожды: я, я, я, я. Знаковые мотивы — возбуждение, борьба, опасности, ясность ума, энергия. Чувствуется влияние Д’Аннунцио, но проглядывают также и черты футуризма, как раз в то время провозглашенного Маринетти.

Речь идет не о творчестве — о программе: «…во мне зреют плодоносные семена, и мне надо работать». И здесь мы видим признак нетерпения или, точнее сказать, избыточной горячности. Но часто ли у художника его возраста встречается добропорядочная осмотрительность?

Понимала ли тогда Евгения, находившаяся в таком тесном контакте со своим сыном, какие творческие силы начинают бурлить в нем? От нее очень редко ускользали душевное состояние и настроение Дедо, и менее всего в эти дни, когда они много беседовали. Возможно, именно тогда мать заметила, что Амедео мужает и ощущает не столько призвание, сколько свою судьбу. Последовавшее вскоре решение — расстаться с последним своим сыном, таким хрупким и таким любимым, сложным и подающим большие надежды, — объясняется ее проницательностью.

В третьем письме есть упоминания о Риме, о «его трагическом ландшафте». Рим яснее обозначил творческую позицию Амедео:

«Я в ожидании новой работы. Она видится еще четче и ярче. Повседневность дарит мне тысячи новых сюжетов… я пытаюсь дать внятные определения красоты в искусстве и жизни, явленной в архитектуре Рима. Мне кажется, я постиг ее внутренний механизм. Осталось только выявить и восстановить ее структуру, и более всего в метафизическом плане, чтобы найти мою собственную правду о красоте и искусстве.

Следующее, четвертое, письмо содержит те же доводы.

«Зачем писать, когда чувствуешь? Все это необходимые этапы развития, через которые мы должны пройти и которые не имеют никакого другого смысла, кроме того, чтобы указать дорогу к конечной цели. Верь мне, только творение, достигшее своей вершины развития, пройдя через все препятствия, напитавшись всем, что могло обогатить и создать его, имеет право быть выраженным и переведенным на язык стиля».

Довольно смутная мысль, истинное значение которой выявляется в следующих словах:

«Стиль больше, чем просто сокровенный смысл. Стиль — это способ выявить идею, отделить ее от индивидуума, который ее высказал, оставив открытой дорогу тому, что невозможно выразить».

Предыдущее письмо пронизано несколько мелодраматичной напыщенностью. Здесь Модильяни уже довольно ясно формулирует тезис, который мы с некоторой осторожностью можем принять в качестве путеводной вехи. Стиль для него определяется «сокровенным смыслом», в котором заключена идея.

В 1908 году Марсель Пруст в своем эссе «Против Сент-Бёва» поднимает аналогичную тему. Он полемизирует с известным критиком XIX века, который видел смысл произведения искусства в событийной новизне: это свидетельства современника, забавные анекдоты, документы, интервью. По мнению Пруста, все это не так важно. Самое необходимое — ощущения, пропущенные сквозь внутренний мир переживаний. «Не доверяйте писателю, доверяйте истории», — скажет в свою очередь Д. Г. Лоуренс. Произведение искусства существует само по себе, таит в себе больше того, что задумал автор, а зачастую и более того, что он создал.