Выбрать главу

В 1909 году Макс обращается к католицизму. В 1915 году он крестился, причем в роли крестного отца выступал Пикассо. Вот как сам Макс рассказывает об этом повороте в своей жизни: «В 1909 году я на стене своей комнаты изобразил Господа Бога. Я узнал, что в Париже много верующих. Среди прочих — художник Ортис де Сарате, он почти святой, да только пьет много». Далее он пишет: «В 1909 году моя жизнь поменялась! Поселившись в подвале на улице Равиньян, я познал великую истину и решил креститься. Я очень много страдал перед тем, как креститься, и так никогда не понял, почему не сделал этого раньше. Тогда (февраль 1915) благодаря доброжелательству одного торговца картинами по имени Обри, которого заинтересовали мои цветные картинки, началась моя маленькая эпопея художника».

О Модильяни Жакоб оставил запись, где за иронией, с которой он относился ко всему, как, впрочем, и к самому себе, просматривается глубокая симпатия: «Он был приземистым человеком, его профиль смутно напоминал дантовский, только курносый. Он всегда сиял ясной и кроткой улыбкой. Лицо со смуглым отливом кожи было приветливым и красивым. Его манеры были джентльменскими, но одежда — сплошное тряпье, и Пикассо говорил, что так умел одеваться только он (в блузу как у рабочего, но бархатную). Он был очень чистоплотен и часто, когда оставался один в своей пустынной мастерской, мылся в лохани. Обычно он рисовал, сидя в кафе, или писал дома своих подружек, которых у него было множество. Когда его угощали обедом, ел мало, пил очень много и забывался гашишем, уходя от мыслей о нищете. Был силен и порой затевал скандалы».

Рафинированный эстет, известный гомосексуалист, добрый человек, мистификатор и мистик, необыкновенный оратор, Макс Жакоб под маской блистательного собеседника, остроумного и ироничного, скрывал глубочайшую неуверенность в себе. Если бы он был менее зависим от своих сексуальных проблем, возможно, он оставил бы нечто более стоящее, чем его слабые поделки: несколько живописных работ, стихи, пара-тройка причудливых сказок для детей и «христианская мистерия» под названием «Сан-Матюрель». Историю ее появления он описывает следующим образом: «Когда я написал «Сан-Матюрель», шедевр (как я уверен) о мистицизме и страданиях, правдивую историю, лишенную какой-либо выдумки, я был самым ничтожным и нелепым канатным плясуном, которого только можно себе вообразить… Я человек довольно миролюбивый, хорошего во мне гораздо больше, чем плохого, пью меньше, чем раньше, и стараюсь хранить чистоту безбрачия. Я весельчак. Мне нравится рассказывать моим друзьям забавные истории, нравится музыка, и я рисую картины, которые не продаются. Громко кричу, что талантлив, чтобы убедить себя, что талант у меня действительно есть — впрочем, сам я в этом не уверен».

Чтобы преодолеть груз повседневных трудностей, свои комплексы, страхи и предчувствия ужасного, Жакоб нюхал эфир. Он мог целые ночи напролет проводить в бесконечных разговорах, которые очень часто заканчивались на заре прогулкой до вершины Монмартра, где он заходил в какую-нибудь капеллу храма Сакре-Кёр и становился на колени перед иконой Девы Марии. Его пронизанная острым ощущением трагизма жизнь была освещена блеском разума и веры, принятой с энтузиазмом, в некоторых случаях доходившей до карикатурного излишества. Отсутствие меры у крещеных евреев не редкость, словно они, заранее ощущая свою вину, спешат до того, как к ним явятся с протоколом допроса, представить доказательства своей невиновности.

24 февраля 1944 года в 11 утра Макс Жакоб был арестован полицией, сотрудничавшей с нацистами в оккупированной Франции. Крещение не помогло скрыть еврейские корни. Его заключили в тюрьму Орлеана и через неделю перевезли в один из самых ужасных концлагерей — Драней, где людей отправляли в газовые камеры. Жакоба сия чаша миновала — он заболел и 15 марта умер от воспаления легких. В прошлом денди, щеголявший в рединготе с моноклем на шнурке, которого тот же Модильяни на одном из двух портретов изобразил в цилиндре и в подбитом шелком плаще, на своей последней фотографии он стоит совершенно лысый, со шляпой в руке и нашитой на куртке шестиконечной звездой, с почтительным, почти подобострастным выражением лица, но все же с тенью былой иронии во взгляде.

В воспоминаниях Жакоба о Модильяни проскальзывает помимо всего прочего одна любопытная деталь: Моди, «часто мылся в лохани». В кругу художников и интеллектуалов того времени личная гигиена не была само собой разумеющимся обстоятельством. Анна Ахматова вспоминает, что никогда не видела Сутина умытым или в чистой рубашке. Правда, Сутин был исключением из правил, и его отталкивающая неряшливость происходила от нищеты и дурных привычек. Сам Макс Жакоб не отличался чистотой. Секретарша и любовница Гертруды Стайн — Элис Б. Токлас вспоминает, что «Гертруде Макс Жакоб не нравился, он был неопрятен и грязен, к тому же Гертруда ненавидела его шутки».

У Модильяни частые и постоянные омовения происходили не только по соображениям гигиены. Критик и меценат Поль Гийом вспоминает, что когда он спросил Модильяни об этом, тот ответил: «Все дело в моей еврейской наследственности». Если мы не примем ответ Модильяни за чистую монету, то остановимся на том, что Амедео думал о символической чистоте души, а не только тела.

Еврей Модильяни в Париже оказался в довольно пестрой компании. В эти годы так называемая «Парижская школа» по большей части состояла из еврейских художников, прибывших из Восточной Европы: это были, конечно, Шагал, а также Сутин, Цадкин, Кикоин, Эпштейн, Кислинг, Кремень, Липшиц и многие другие. Некоторые из них приехали в Париж, не зная ни слова по-французски, не владея иным языком, кроме родного идиша. Почти у всех за спиной остались нищие углы, серая и беспросветная, словно зима, жизнь, постоянная угроза погрома. Для того чтобы приехать во французскую столицу, они должны были преодолеть немалые препятствия — финансовые, географические, бюрократические. Но говорить о них, как о «школе», было бы преувеличением. Несомненно одно: в изобразительном искусстве того времени евреев было большинство.

Одним из немаловажных препятствий, которые вставали на пути еврея в искусстве, были обычаи. Джованна Модильяни в своей книге замечает, что «средиземноморские евреи еще со времен Возрождения преодолели запрет на изображение человеческой фигуры. Поэтому ремесло художника в Марселе или Ливорно было делом куда более обычным, чем в Вильно или Витебске, где появились на свет два других знаменитых художника нашего времени, евреи по происхождению — Хаим Сутин и Марк Шагал».

С точки зрения ортодоксального иудейства проблема эта не так проста. В некоторых библейских канонах есть запрет на изображение, а самые строгие из них предписывают: «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли» (Исход: 20,4). В раннем иудаизме запрет на изображение был почти абсолютным. Иосиф Флавий в своей эпопее «Иудейская война» упоминает об упорном отказе евреев от поклонения изображениям римского императора. В то время, когда земля Израилева была провинцией Рима, иудейское неприятие изображений уважалось захватчиками. Вследствие этого воинские части Иерусалимского гарнизона выбирались из числа тех, на чьих знаменах не было портретов императора. То же самое относилось и к бронзовым монетам, на которых чеканились только изображения неодушевленных предметов, таких, как рог изобилия, пальмовые ветви, цветы.

Этот запрет не был преодолен даже тогда, когда христианство осудило языческий культ как идолопоклонничество. Наиболее радикальные сторонники древнего благочестия видели в таком запрете барьер на пути проникновения скверны в духовный мир вообще и посягательства на Бога всех евреев в частности. Противники запрета хотели бы его отменить, видя в этом стимул к дальнейшему развитию еврейского искусства. Ведь ни для кого не является тайной, что начиная с конца XVIII века армия художников и портретистов значительно пополнилась за счет евреев. Только хасидские и некоторые ортодоксальные школы по-прежнему соблюдали табу на изображение.